Август Коцебу - Трагедия русского Гамлета
Так рассказывала она сама это обстоятельство тайному советнику Николаи.[254]
Вскоре пришли к ней с ласковым поручением от Александра, но оно не успокоило ее. Эта благородная женщина выказала в этом тяжелом испытании все свое сердце. Она удалила от себя графиню Ливен под предлогом, что присутствие графини необходимо при детях, и снова пошла к комнатам императора, в надежде проникнуть туда через другой ход. Но, не будучи хорошо знакома с лабиринтом Михайловского замка, она заблудилась и попала в один из дворов. За ней следовала одна из ее камер-фрау, которая машинально захватила с собою графин воды и стакан. На дворе императрице сделалось дурно. Камер-фрау предложила ей выпить воды и налила стакан. Императрица взяла его, как вдруг часовой,[255] стоявший весьма спокойно в отдалении, закричал: «Стой! Кто это с тобой, матушка?» Камер-фрау испугалась и сказала: «Это императрица». — «Знаю, — отвечал солдат. — Выпей ты сперва этой воды». Она выпила. Это успокоило часового, потому что он думал, что хотели отравить императрицу. «Хорошо, хорошо, — сказал он. — Теперь можешь наливать». Отрадная черта преданности среди страшной картины этой ночи, исполненной вероломства!
Обыкновенно императрица никогда не ложилась спать прежде 12 часов; в этот же вечер она случайно легла раньше. Несмотря на близость ее комнат от покоев государя, она ничего не слыхала и в горести своей делала себе самые горькие упреки.
Всего более заговорщики опасались преданности графа Кутайсова. Он имел обыкновение возвращаться от госпожи Шевалье в 11 часов вечера. Решили его в это время поймать и отвезти к графу Палену, где его должны были задержать до окончания переворота. Но случилось, что в этот вечер он вернулся домой в половине одиннадцатого, и таким образом ему удалось ускользнуть от заговорщиков. Переодетый в крестьянское платье, он побежал через Летний сад. За ним погнались; говорят даже, что по нему стреляли. Он спешил на Литейную к какому-то господину Ланскому;[256] дорогой он потерял башмак, упал и вывихнул себе руку. Но на другой же день он переехал в свой собственный дом напротив Адмиралтейства, притворился больным, а может быть, и действительно заболел. К вечеру он послал просить графа Палена дать ему караул, потому что опасался от черни каких-нибудь оскорблений; к нему послали караул и просили быть совершенно покойным. И точно, он, по-видимому, вскоре успокоился, потому что, когда 14-го числа дочь его родила,[257] он весело вошел в комнату родильницы, казался весьма довольным и обнял акушера.
Рассказывали, что от него одного зависело предотвратить революцию; что к вечеру ему принесли записку, открывавшую весь заговор, что по возвращении домой он нашел ее на столе, но не распечатал и лег спать. Долго не удавалось мне разъяснить это важное обстоятельство; наконец мне представился к тому самый удобный случай. Я встретился с графом Кутайсовым в Кенигсберге. Он уже не был прежним надменным, неприступным любимцем. В Петербурге, хотя и случалось ему мимоходом сказать мне несколько любезных слов, никогда не пришло бы мне в голову вступить с ним в откровенный разговор. Здесь он принял меня чуть не с сердечною радостью, потому что видел во мне верного слугу своего обожаемого государя и потому что я доставлял ему редкий случай вдоволь наговориться о его благодетеле.
Когда я спросил его, действительно ли в этот злосчастный вечер он получил какую-то таинственную записку и оставил ее нераспечатанной, он улыбнулся и покачал головой. «Это отчасти справедливо, — сказал он, — но записка эта не имела никакого значения. Уже давно граф Ливен, по болезни, желал места посланника, и я обещал ему это выхлопотать у государя.[258]
В этот день оно мне удалось. После обеда я о том в нескольких строках известил графа и поехал со двора. Когда я вечером возвратился домой, на моем столе лежала записка. Я спросил своего камердинера: от кого? Получив в ответ, что то было благодарственное письмо от графа Ливена, я оставил его нераспечатанным. Ночью все мои бумаги, в том числе и эта записка, были взяты; я их получил обратно на следующий день, а с ними и эту нераспечатанную записку, которая действительно ничего другого не содержала, как вежливое изъявление благодарности».
Как часто вкрадываются в историю ошибки потому только, что подобный мелкие обстоятельства остаются неразъясненными!
Граф также совершенно опровергнул вообще довольно распространенное предположение, будто император Павел подозревал существование заговора и вследствие сего вызвал барона Аракчеева. «Если бы мы имели хотя малейшее подозрение, — сказал он, — стоило бы нам только дунуть, чтобы разрушить всякие замыслы», — и при этих словах он дунул на раскрытую свою ладонь.
Госпожа Шевалье была тогда с ним в Кенигсберге. Она была крайне смущена последними своими похождениями. В роковую ночь ее тоже арестовали на несколько часов.[259] Когда в ее дом пришел офицер с караулом, ее сметливая горничная не хотела впустить его в спальню, но он без церемонии оттолкнул ее и подошел к постели. Красавица сильно испугалась такого неожиданного посещения и закричала: «Мой муж в Париже!» «Не вашего мужа, — отвечал офицер, — мы ищем в вашей постели, а графа Кутайсова».
Говорили, что нашли у ней бланки с подписью государя, что рылись в ее бриллиантах и что отняли у нее перстень с вензелями Павла. Этому последнему обстоятельству, кажется, противоречит великодушное с нею обращение нового императора; ибо, когда через несколько дней по смерти Павла она попросила паспорт для выезда за границу, Александр приказал ответить ей, что он крайне сожалеет, что здоровье ее требует перемены воздуха и что ему всегда будет приятно, если она вернется и снова пожелает быть украшением французской сцены. Можно предполагать, что настоящей целью незваного посещения ее дома было не столько желание найти графа Кутайсова, — так как даже не разбудили ее брата,[260] который спал недалеко от ее спальни и у которого он весьма легко мог быть спрятан, — сколько познакомиться с ее письменными тайнами. За отобранный у нее перстень она, как уверяют, жаловалась графу Палену, но он ответил, что ничего не знает. Если из всех бесчисленных своих бриллиантов она ничего другого не потеряла, как этот перстень, должно из этого заключить, что не хотели оставить в ее руках столь знаменательную драгоценность и что офицер действовал по особому высшему приказанию.
Во все время этой сцены она была в одной рубашке и должна была выслушать весьма легкие речи. Другого мщения она не испытала[261] и удалилась из России, обремененная сокровищами всякого рода. На своей же совести она, по-видимому, не чувствовала никакого бремени.