KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович

Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович". Жанр: Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература .
Перейти на страницу:

Статьи Мирского не читала; не только не прислал, но не упомянул, из чего ничего не вывожу, п.ч. о нем вот уже год как не думаю – никогда, все, что я тебе скажу о нем, неубедительно, п.ч. познается общением. Кроме того, ты не только добрей меня, ты – сама доброта и не можешь ненавидеть человека за врожденное уродство. Мирский со своими писаниями незнаком, а я весь последний год знакома только незнакомым. Есть здесь еще один – куда более странный – человеческий случай, его приятель, тоже дефективный и тоже душевно – дефективный, но [с уклоном в сторону сердца] душевно-сердечно, тогда как Мирский душевно-душевно, просто (о Мирском) ничего: ни дерева, ни лица, ни – непосредственно, не через литературу не чувствует и от этого страдает. А тот (третий редактор Верст) все чувствует, ничего не хочет чувствовать и от этого не страдает. Мирский – непосредственно – тупица, Сувчинский – гениальный интуит, иногда устрашающий. Зачем о них? П.ч. когда-нибудь свидишься, если бы не суждено было – не писала бы. «Не живу – я томлюсь на земле». Кто это написал? Блок или Ахматова, это обо мне написано <вариант: я написала>, но не по любви, любящей меня, и в любви, и без, всегда, как родилась. Я недавно говорила одной умирающей, перелюбливающей, т. е. любящей меня так же, как недолюбил – когда-то – брат <вариант: когда-то ее брата – я>, – я недавно говорила одной умирающей: «Зачем я родилась? Это бессмысленно. Лучше бы другой кто-нибудь», – и вовсе не от несчастности, именно от неразумности факта моего существования. Да в том-то и горе, Борис, что есть адрес и рука, иначе я бы давно была с тобою. Ты единственный человек, которого я хотела бы при себе в час смертного часа, только тебе бы повер<ила>.

Борис, ты не знаешь «С моря», Письма к Рильке, Поэмы Воздуха, – сушайшего, что я когда-либо написала и напишу. Знаю, что нужно собраться с духом и переписать, но переписка – тебе – безвозвратнее подписания к печати, то же, что в детстве – неожиданное выбрасыванье какого-нибудь предмета из окна курьерского поезда / – пустота детской руки, только что выбросившей в окно курьерского поезда – что́? Ну, материнскую сумку, что-нибудь роковое.

Борис, я соскучилась [по русской природе], по лопухам, которых здесь нет, по не-плющо́вому лесу, по себе в той тоске. Если бы можно было родиться заново, я бы родилась 100 лет назад – в Воронежской глушайшей губернии – чтобы ты был мой сосед по имению. Чудачек было немало и тогда – как и чудаков. Сошла бы. Сошли бы.

Перенеся двухдневную разлуку,
К нам едет гость вдоль нивы золотой,
Целует бабушке в гостиной руку
И губы мне – на лестнице крутой.

У меня была бы собака (квартира, даже птиц, даже цветов на окнах нельзя!) <над строкой: пункт контракта>, своя лошадь, розовые платья, нянька, наперсницы… Помещичий дом 150 лет назад ведь точь-в-точь – дворец Царя Тезея. Только там и быть Кормилицам и Федрам. А Ипполит – стрелок! Борис, почему я не могу проснуться от зари сквозь малиновое или розовое пл<атье>, перек<инутое> через спинку кресла, с первым чувством: до твоего приезда еще 39 дней! – или столько же часов. А потом: се-но-кос, се-но-вал, ужи шуршат, сухо, теряю кольцо, лесенка, звезды. Понимаешь – и смейся, если хочешь – Тристан и Изольда, ничего другого, с необходимыми участниками трагедии, strict nécessaire [95], без перегрузки советских, эмигрантских новоизобрет<ений>, всех читанных и усвоенных тобою, читанных и не усвоенных мною книг, да, без Шмидта, Борис, и м.б. без всех моих стихов – только в альбом! – …во время оно, Борис…

С тобой, в первый раз в жизни, я хотела бы идиллии. Идиллия – предельная пустота сосуда. Наполненная до краев идиллия уже есть трагедия.

Письмо 102

<ок. 27 июля 1927 г.>

Пастернак – Цветаевой

Ответ на твое от 15-го /VII. – He беспокойся за письма. Все доходят вовремя. Это только мне их привозят по вдохновенью. Прошлое твое, на кот<орое> я даже толком еще не ответил, пролежало больше 10-ти дней. В самый канун его прибытья я сам был в городе, и значит, когда грустил о твоем молчаньи, оно, бедное, отлеживалось там, бессильное помочь мне и за тебя вступиться. Но я не хочу поддаваться побочным ощущеньям, как бы они ни были естественны, т. е. не дам сегодня воли своей, часто праздной, сентиментальности перед сильными и прямыми чувствами, которые вызывает нынешнее твое, замечательное, письмо. Как оно написано, и как много ты сказала в нем! Мне много хочется сказать тебе в ответ. Разумеется, я не скажу и части должного. Ведь это из той области широчайшей и серьезнейшей зрелости, которою-то и дышет все твое письмо. А ведь ее не сведешь к перечню положений. Вся она – однажды выражена 1-й строфой Гётевской эпиталамы: Ich ging im Walde / so für mich hin / und nichts zu suchen / das war mein Sinn [96]. Т. е. это прогулка с непрерывно развертывающимися находками, шаг за шагом ложащимися тебе под ноги. Но ты не мирочерпалка, всего не возьмешь, природа заботливо одарила тебя рассеянностью и даром невниманья; ты родной брат случайности, ты видишь и светишься периодически, – одно подберешь, другое упустишь. Итак, я ничего не скажу тебе по порядку, а по прошествии времени, в итоге ближайшей предстоящей переписки, все сразу, по разным поводам, исходящим от тебя. Твое изумительное письмо просто радиоактивно. Я не знаю, что оно даст завтра. На сегодня оно меня излечивает от самой дурной моей болезни: от буднишной обстоятельности, столь страшно свойственной мне. Она в семье у нас трогательна и благородна. У меня же она, в обстановке соседствующих качеств, выродилась в наследственный порок. Она, как ты верно часто замечала по моим письмам и линии моего поведенья, переколдовывает меня во что-то другое и глубоко мне чуждое. Я в ней кончаюсь, как теленок в студне. Много этой обстоятельности затесалось в мой недавний «историзм». Именно эта обстоятельность писала письма Шмидта и, – надо быть строже, чем ты или даже Д<митрий> П<етрович>, – не написала их. Однако надо ей отдать справедливость: как раз эта-то обстоятельность помогла мне без душевного вреда пережить это десятилетье. Сколько живых и удивительных когда-то людей перестали отличать проволочную проводку эпохи от собственных нервов и волокон, сколько их принимает первое за второе! Несчастная же моя обстоятельность распутала эти перевившиеся мотки, и – боюсь сказать, мне кажется, концы в руках у меня: разнять, оглянуться и – поминай как звали. Что-то кончилось, что-то начинается, так скажут другие. Нам радостно будет это услышать. В счастливейшие наши поры так именно говорили о нашем и дорогом нам: о беспрепятственно продолжающемся. Итак, что-то опять продолжается, по миновеньи препятствий. Но я начинаю чревовещать. Перебью и возвращусь потом. Перебью тем, с чего следовало бы начать. Где твоя Поэма Воздуха и Письмо к Р<ильке>? [97] Отчего ты не шлешь их? Я был уверен, что получу их в этом письме, и оттого о них не заикнулся в предшествующем. Это было грубо. Не следовало чувствовать себя в обладаньи их, не получив их в руки, и мне стыдно сознаваться в этом. Прости же и пришли. Но спокойная моя уверенность насчет всего, касающегося тебя и меня, ничего общего ни с какими частными чувствованьями не имеет. – Сам я ничего из того, чем, очевидно, на месте была охвачена ты, – не пережил. Но Линдберг становится для меня новым Ариэлем с одной-двух твоих недомолвок в том письме. Сюда могло дойти только через газеты. Но я их не читаю. Знаю, что надо бы, стараюсь – и не могу. Я говорю о наших, здешних. Их вот отчего нельзя читать. Действительность, которую они, точно свою, расхваливают в пух и прах, в тысячу раз лучше их похвал, хвалят же они так, точно это – дрянь, которой, без их рекламы, земля б не носила. Вообще, по-видимому, революционны те мненья, мысли и интонации, слушая которые, готов думать, что революция – ложь и выдумка, нуждающаяся в остервенелой охране от нечаянного разоблаченья. Но как-нибудь надо ведь назвать то, что со всеми нами случилось? Однако карманнический этот стиль так убедителен, что начинаешь сомневаться в собственных воспоминаньях. Но есть и более простые и сильнейшие причины, отчего их нельзя читать. Как ни сильна привычка, анахронистичность этого допетровского всеисповедывающего, никем не оспариваемого листка – сильнее ее. Кроме того, в деревне я еще и рад их не читать. – Ты несколько раз думала писать о Шмидте, а теперь – даже и статью. Прости, что не успел вовремя тебя остановить, хотя еще есть время. Ни мне, никак, Марина! Прошу тебя! Мало у тебя своего, неотложного. Не возражай, что, мол, и это «свое». Тогда ведь я еще скорее скажу тебе, что – твое, да не мое, против твоего такого, что и мое, – и мы заспоримся до бесконечности. Статью, разбор! Да ведь это Сизифов труд и вдесятеро нарымистее исходного нарыма. И кому это надо? Тебе? Мне? – В скобках сообщу тебе, что подарил книжке на платье четыреста рублей с лишним. Да, вынул и выложил. Не знаю, много ли она приобретет от этого сокращенья (Шмидта) более чем на треть, но за корректурой показалось мне, что неплохо бы ей похудеть и чуть-чуть стянуться. Залежалось именно то твое письмо, которое меня от этих забот избавляло, – разрешительное. – —

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*