Валерий Михайлов - Боратынский
Плетнёв вновь блеснул широтой взгляда и глубиной понимания поэзии Боратынского, что особенно чувствуется в окончании его рецензии.
В том же номере «Северных цветов» в подборке мыслей и замечаний Пушкина напечатан его афоризм о Боратынском:
«Никто более Баратынского не имеет чувства в своих мыслях и вкуса в своих чувствах».
Не обошёл своим вниманием книгу известный всему тогдашнему пишущему сообществу чудак и рифмоплёт граф Дмитрий Иванович Хвостов. Человек по натуре добрый, он прощал множеству насмешников, для которых служил потехою, все их шутки и издёвки, но страсти к неуёмному сочинительству не оставлял, будучи уверен в их великих достоинствах. (Кстати говоря, и титул графа он получил весьма нелепым образом — от короля Сардинии, что говорит о том, что сардинский суверен вольно или невольно также послужил потехе.) Петру Вяземскому хватило двух фраз, чтобы нарисовать портрет графа: «Хвостов сказал: „Суворов мне родня, а я стихи плету“. — „Вот биография в нескольких словах, — заметил Блудов, — тут в одном стихе всё, чем он гордиться может и стыдиться должен“». (Суворов, действительно был роднёй знаменитого графомана, только лишь по линии жены: Хвостов был женат на его племяннице.)
Весьма почтенный годами сочинитель прислал Боратынскому письмо, в котором витиевато благодарил его за удовольствие, доставленное «напечатанием стихотворений». Одну из эпиграмм он принял на свой счёт и сообщал, что она, «очень замысловатая», ему весьма полюбилась:
Поэт Графов в стихах тяжеловат,
Но я люблю не злобного собрата;
Ей! ей! не он пред светом виноват,
А перед ним природа виновата.
Конечно, и благодарные слова, и цитирование эпиграммы были только предлогом, чтобы поведать Боратынскому свои свежеиспечённые вирши:
Ты, Баратынский, прав, пусть слог тяжеловат.
Коль мал, посредствен дар, Графов не виноват.
Виновен тот певец неугомонный хват,
Кто с Фебом, музами живёт за панибрата,
Рассудку объявя в стихах своих разлад,
В один сливает ключ и небеса, и ад.
Кто мыслит, чувствует без цели наугад,
И благонравия устав отринуть рад,
Коль кто восторга чужд и чужд любви собрата,
Не может тот сказать: природа виновата.
Снабдив Боратынского своим «прибавлением», Хвостов заодно любезно подарил его и другими своими рифмами: «Я за удовольствие себе поставлю препроводить к вам ещё печатную мою переписку стихами с г. Языковым. Будьте к ней благосклонны, продолжайте, как начали меня любить и верьте почтению и преданности, с коими есть и буду и проч.».
Осталось неизвестным, ответил ли Боратынский что-нибудь сардинскому графу…
Своё место на ПарнасеВ январе 1828 года журнал любомудров «Московский вестник» напечатал литературный обзор «за 1827 год» Степана Шевырёва, в котором он совершенно иначе, чем другие критики, оценил книгу Боратынского.
22-летний Шевырёв был ярым поклонником новой немецкой философии — и именно по её образцам судил современную русскую словесность. Боратынский отметил одно его стихотворение в альманахе «Урания» ещё в 1826 году и в письме Пушкину советовал приглядеться к молодому поэту: «<…> Нам очень нужна философия. Однако ж позволь тебе указать на пиэсу под заглавием „Я есмь“. Сочинитель мальчик лет осмнадцати и, кажется, подаёт надежду. Слог не всегда точен, но есть поэзия, особенно сначала. На конце метафизика, слишком тёмная для стихов <…>».
Тут всё понято и угадано наперёд: как в стихотворении метафизика затемнила поэзию, так и в жизни Шевырёва философия вскоре вытеснила стихи, хотя самобытным мыслителем он так и не сделался, а остался только лишь толкователем и распространителем идей своих кумиров.
В пору юности Шевырёва эти идеи, касаемо литературы, выразил его ровесник, друг и соратник Дмитрий Веневитинов: «<…> У нас язык поэзии превращается в механизм: он делается орудием бессилия, которое не может себе отдать отчёт в своих чувствах и потому чуждается определительного языка рассудка. <…> Давно ли сбивчивые суждения французов о философии и искусстве почитались <…> законами. И где же следы их? Они в прошедшем или рассеяны в немногих творениях, которые с бессильною упорностью стараются представить прошедшее настоящим».
С этих позиций, на которых стояли любомудры, Степан Шевырёв и обрушился на Боратынского: «В сем году издано собрание стихотворений Баратынского. Достоинство и характер поэта яснее определяются, когда мы вдруг смотрим на все его произведения в одном полном собрании. Посему, хотя стихотворения Баратынского и прежде были известны публике, но до сего собрания она не знала ещё определённой его физиогномии. По нашему мнению, г. Баратынский более мыслит в поэзии, нежели чувствует, и те произведения, в коих мысль берёт верх над чувством, каковы напр<имер> „Финляндия“, „Могила“, „Буря“, станут выше его элегий. В последних встречаем чувствования давно знакомые и едва ли уже не забытые нами. Сатиры его (в которых он между прочим обвиняет и себя, нападая на плаксивость наших поэтов) часто сбиваются на тон дидактический и не столько блещут остроумием, сколько щеголеватостию выражений. Это желание блистать словами в нём слишком заметно, и потому его можно скорее назвать поэтом выражения, нежели мысли и чувства. Часто весьма обыкновенную мысль он оправляет в отборные слова и старательно шлифует стихи, чтобы придать глянцу своей оправе. Он принадлежит к числу тех русских поэтов, которые своими успехами в мастерской отделке стихов исключили чистоту и гладкость слова из числа важных достоинств поэзии. Но несмотря на сии достоинства в слоге г. Баратынского, он однообразен своими оборотами и не всегда правилен, обличая нередкими галлицизмами влияние французской школы».
Очевидно, что молодому критику, столь небрежно обозревающему книгу, любезна лишь новизна идей и слога, а собственно поэзия его мало занимает. Отрицая французскую школу, он превозносит немецкую, будто бы та или иная школа определяет достоинство поэзии. Однако хватить трудов Шеллинга и Фихте ещё не значит схватить Бога за бороду и Аполлона за лиру. Шевырёв не замечает, что в коротком отзыве противоречит сам себе, сначала говоря, что Боратынский более мыслит, чем чувствует, а следом утверждая, что он «поэт выражения, нежели мысли и чувства». Эта сбивчивость и резкая угловатость суждений показывают лишь то, что критик не чувствует и не понимает вообще природу мысли у Боратынского. Мысль в стихах Боратынского вся основана на чувстве: слияние двух начал образуют поэтическую мысль. Поэт и мыслит потому, что прежде всего чувствует; и как ни глубока его мысль, ещё глубже и сильнее чувство. Шевырёв же, как типичный русский мальчик, увлечённый какой-либо новейшей теорией до запредельной крайности, оказался глух к поэтической гармонии мысли и чувства, воплощённой в отточенном слове.