Татьяна Гончарова - Эпикур
Можно говорить о том, что Пирроново учение оказало заметное воздействие на формирование этики Эпикура, на его понимание счастья как атараксии, как отстранения, как умения стать выше и вне воздействия внешнего мира. Но можно — и это будет вернее — вспомнить о том, что и скептицизм и эпикуреизм явились отражением в сознании мыслящих, высокоразвитых и все прекрасно понимающих людей такого бытия, которое уже не предполагало иного счастья, кроме полного ухода во внутренний мир, в частную жизнь, кроме отстранения и безразличия ко всем метаморфозам становящейся все более чуждой реальности. О, это печальное счастье бездействия, несовместимое с подлинным призванием человека на этой земле, призванием, которое есть прежде всего деяние и творчество, о, это горькое счастье вынужденного отстранения, полного отказа от того, с чем невозможно смириться и что невозможно исправить…
Может быть, в силу открытого Гераклитом закона извечной борьбы противоречий тема счастья приобретает особое звучание в наиболее скудные и неопределенные времена, когда, казалось бы, только бы выжить, ан нет, людям хочется быть и счастливыми. И они вопрошают о счастье (что же это такое, людское счастье, в чем оно состоит и возможно ли оно?), рассуждают о нем, как рассуждали собиравшиеся в Эпикуровом саду, верят в него той неистребимой верой в возможность удовлетворения жизнью, которая, точно священный огонь, согревала, наверное, с самых изначальных времен человеческие сердца, питала их души, давала надежды и силы все пережить, преодолеть и сохраниться в своих делах и потомках. И не будем спрашивать строго с Садослова и его учеников, если им так хотелось невозможного — прожить счастливо и радостно, в здоровий тела и безмятежности души, даже тогда, когда вся их общая жизнь на глазах превращалась в свою противоположность.
Для не знающих сомнений героев Гомера счастьем (хотя, но всей вероятности, они даже не ставили вопроса об этом, не имея ни времени, ни надобности в пристальном рассмотрении своих чувств и мироощущения) были борьба, постоянное утверждение своей силы и власти. Для греков времен Марафона и Саламина подлинным счастьем было благо отечества; бесценное счастье познания и любимого труда было уделом Демокрита. Счастье же Эпикура — не желать того, чего невозможно достигнуть, не думать о том, что не в нашей власти, довольствоваться своим и смирять ненужные желания, прожить с наибольшей безопасностью среди зыбкого, неверного, коварного мира, среди людей, все большая часть которых превращалась в нелюдей, и при этом сохранить ясность разума и безмятежность души. Бессильное и безнадежное счастье потерпевших поражение, единственный выход для тех, кому благородство души, достоинство и свобода (хотя бы внутренняя) казались дороже и предпочтительнее изобильного стола и дорогого тряпья, обременяющего имущества, движимого и недвижимого, и власти, достигнутой путем недостойного раболепства. Именно такой была пресловутая атараксия Эпикура, провозглашенная им как если не самая главная, то как одна из главнейших этических ценностей, как единственное из условий удовлетворения жизнью.
В «самоудовлетворенности» (как называл это великое чувство софист Гиппий) видели главную цель человеческой жизни все философы, наверное, от сотворения мира, понимая, однако, совершенно по-разному ее содержание и причины. Платон видел основной источник удовлетворения в содеянном, а Аристотель утверждал, что подлинно человеческое счастье состоит в наибольшем осуществлении всех заложенных в человеке возможностей. Демокрит писал о том, что основа «душевного благосостояния» — успешная деятельность на избранном поприще и что образующийся вследствие этого «душевный мир есть самая счастливая жизнь». Но разве же Эпикур видел счастье в бездействии, которое он презирал как своего рода смерть при жизни? Просто он по-иному, не так, как его многочисленные критики и антагонисты, и прежде всего стоики, понимал само содержание и назначение деяния в создавшейся исторической обстановке. Любая работа на «благо общества» представлялась ему бесполезной, лишенной какого-либо смысла, поскольку и афинского общества в прежнем его понимании уже не было, и понимание «блага» становилось все более неопределенным, и он ограничил себя узкими рамками просветительской деятельности. Разве можно говорить всерьез о том, что Эпикур видел цель жизни в блаженном ничегонеделании, подобном вечному досугу его богов в междумириях, он, написавший более трехсот сочинений на самые различные темы и долгие годы учивший, наставлявший, поддерживавший морально и духовно своих молодых и не молодых современников? Он трудился всю жизнь, но трудился действительно для собственного удовольствия, повинуясь лишь велениям сердца и разума, наслаждаясь и занятиями философией, и общением с учениками как великой радостью и решительно отметая от себя все, что вызывало у него отвращение, все, чего он просто не мог бы делать, даже если бы решил, даже если бы ему приказали.
Именно в этом сугубо личностном, индивидуальном понимании труда и всякой полезной деятельности упрекали его стоики, глубоко убежденные в том, что «мы родимся не только для себя», что главным для каждого смертного является выполнение предначертанного ему круга обязанностей, понимая жизнь как отказ от личного во имя общего и постоянно напоминая о том, что «конечная цель — это жить, совершая все, что должно». Каждый человек, по их мнению, находится в начале своего пути, как Геркулес на распутье в известной притче, рассказанной якобы софистом Продиком: удалившись в юности в пустыню, Геркулес оказался на развилке двух дорог, ведущих одна к наслаждению, другая — к доблести. После долгих раздумий он решил идти по дороге доблести, презрев наслаждения, и стал прославленным героем, непревзойденным в своих подвигах. Именно такой выбор, считали стоики, и является единственно правильным для каждого разумного человека, у которого должно быть одно лишь желание — стать в конце концов самым лучшим, самым первым из всех по своим нравственным качествам, по доблести и справедливости, ибо, как завещал людям Платон, чем большим величием духа обладает человек, тем сильнее он хочет быть первым из всех.
Видя счастье разумного человека в «согласованной жизни» (понимая под этим согласованность мыслей, желаний и устремлений с главным природным законом, с тем вечным вселенским Логосом, который «правит всем через всё»), подходя к самой жизни как к исполнению высшего долга, и прежде всего перед своей бессмертной душой, последователи Зенона «обличали как ложное… мнение некоторых, будто первое побуждение живых существ — стремление к наслаждению». Сами они это первое побуждение видели в стремлении к самосохранению («ибо природа изначально дорога сама себе») и считали, что достигнуть этого можно, воздерживаясь «от всего, что запрещено общим законом, а закон этот — верный разум, всепроникающий и тождественный с Зевсом, направителем и распределителем всего сущего. Это и есть добродетель и ровно текущая жизнь счастливого человека».