Феликс Кузнецов - ПУБЛИЦИСТЫ 1860-х ГОДОВ
Эта оговорка важна. Она свидетельствует, что политические воззрения Зайцева семидесятых годов не были тождественны взглядам народовольцев. Террор не был для него спасительной панацеей от всех бед. По поводу убийства Мезенцева он писал, что приветствует убийство «шпиона», но что о политическом расчете «этой акции п речи быть не может: не оскудеет земля русская подлецами» (1878, № 14).
Под цареубийством он понимал не уничтожение личности данного императора, но уничтожение принципа самодержавия, — только в этом случае он стоял и за убийство царя. «Перемена личности» ничего не может дать народу, «если принцип остается тот же», — писал он в статье «60 лет» в связи с шестидесятилетием Александра II. «Дело не в его жизни, — говорит он об Александре II, — а в жизни самодержавия. Да живет Александр какой угодно и да умрет царь!» (1878, № 10).
Вот почему, когда царь Александр II пал от руки народовольцев и на престол взошел Александр III, Зайцев обошел молчанием это событие. Ни порицать героев «Народной воли», ни приветствовать эту акцию как победу революции он не мог. Однако Зайцев немедленно отозвался на варварскую казнь новым царем героев-народовольцев. «Повесил! — писал Зайцев в статье «Новый вешатель». — Еще бы не повесил он, внук Николая и сын Вешателя! Итак, война не па живот, а на смерть будет продолжаться. Придется еще, быть может, не раз пережить те чувства, которые мы испытали, когда читали известие о смерти наших героев… Но, несмотря на тяжелое ожидание новых жертв, нас ни на минуту не озабочивает сомнение в исходе этой борьбы» (1880, № 40).
Несмотря на то, что Зайцев далеко не во всем был согласен с тактикой народовольцев, он нигде не оскорбил дело героев словом упрека или сомнения. Он считал, что революционные народники 70-х годов продолжали те самые традиции, которые были близки Зайцеву. Более того, по убеждению Зайцева, именно они воплощали эти традиции в жизнь. Специально для газеты «Народная воля» Зайцев пишет статью «Русская революция» — поэтический апофеоз народническому движению. Он искренне верит, что Россия вступила на путь революции, и революции победоносной:
«Когда 20 лет тому назад мы мечтали о ней, мы не так представляли себе ее появление. В наших мечтах она являлась к нам с классическими атрибутами исторических революций, наших или европейских: или в виде стихийной бури пугачевщины, жакерии, крестьянской войны или с громом пушек и речей народных ораторов, как в 92. Но вот она пришла не как повторение и подражание, а новая и самобытная, совмещая странные контрасты и являясь настоящей дочерью своего века — таинственная в своих средствах и путях и открыто героическая в своих деятелях, мудрая, как змий, и чисто наивная, как голубица, с фанатизмом христианских мучеников в сердцах и со всеми средствами науки в руках, грозная решимостью губить и непобедимая решимостью гибнуть. Она не порыв, не буря. Она сознательное, цивилизующее, разумное дело, дело медленное, малозаметное…» (1880, № 33, 34).
Существование самодержавия вопрос времени, утверждает Зайцев. Пройдет ли год, три ли, пять, но «подведенные под него галереи сойдутся, и работники подадут друг другу руки с возгласом: «Победа!»
С предчувствием победы подходил Варфоломей Зайцев к своему концу. Он умер 20 января 1882 года неожиданно и внезапно. Вернувшись в 12-м часу дня с очередного урока, вошел в дом и, не успев вымолвить слова, рухнул на пол. Он успел умереть до того, как жизнь вновь вдребезги разнесла иллюзии русских революционеров: поражение «Народной воли» вновь отбросило их на исходные позиции.
Но Варфоломей Зайцев уже не узнал об этом. Жизнь не часто баловала его радостью, и последние годы его жизни по наполненности и вере могут быть сравнены лишь с годами ранней юности — временем, когда он принадлежал московскому революционному студенчеству и писал свою статью «Представители немецкого свиста Гейне и Берне».
НИКОЛАЙ СОКОЛОВ
В четыре часа утра, когда белая петербургская "ночь незаметно сменялась рассветом, его вывели из здания судебной палаты, что на Сергиевской улице, и под конвоем двух гвардейцев в последний раз пешком провели через весь Петербург. Путь был знаком. За время ареста, с ноября 1866 по июнь 1867 года, он проделал его уже восемь раз. По Летнему саду и Марсову полю, мимо Зимнего дворца, по всему Питеру до дальнего Литовского замка, не торопясь шли они — высокий арестант в потрепанном, коротком, не по росту, тюремном халате и два плечистых, статных гвардейца с примкнутыми к ружьям штыками. Точеное, бледное лицо, обращенный внутрь взгляд, русая борода — весь облик арестанта в неуклюжих и странных для города одеждах, исполненный одухотворенной силы, приковывал к себе внимание. Вот и на этот раз, когда Петербург был совершенно пустынен, они шли не одни. На расстоянии десяти шагов по тротуару за ними упорно следовала уже немолодая и одинокая в ту ночь петербургская «камелия». Солдаты усмехались несообразности такого почетного эскорта, но она шла и шла следом, вглядываясь в спину арестанта, чем-то поразившего ее воображение, потом ускорила шаг, почти побежала и, к удивлению солдат, вдруг протянула бережно и нерешительно ладонь, на которой лежал двугривенный.
Арестованный остановился, взял его.
— Это будет память о доброте вашей, — вот все, что сказал он. И улыбнулся.
— Идемте, господин подполковник, — помедлив, покачнул штыком гвардеец.
На повороте улицы Соколов обернулся: лицо женщины, внимательно-скорбное, он помнил всю жизнь. Хранил и двугривенный — в одиночке Трубецкого бастиона, и и мезенской ссылке, и в долгих скитаниях на чужбине.
И уже перед самой смертью, диктуя «Автобиографию», оставил память людям об этой «бедной ночной бабочке», которая «сжалилась над ним». Он диктовал «Автобиографию» спустя почти двадцать лет, но ничего не забылось, как будто только вчера совершал он этот последний в его жизни пеший петербургский путь, как будто вчера — «с Евангелием в руках и в арестантской одежде, подпоясанный красным кушаком» — стоял он в полупустом зале перед многочисленными судьями и держал защитительную речь. Держал уголовный ответ не за деяние — за слово, за свою книгу «Отщепенцы», арестованную цензурой еще до того, как попала к читателю. Держал его перед прокурором Тизенгаузеном, требовавшим заключения в крепости, а потом поселения в отдаленных местах Сибири: красные, в синих прожилках, пухлые щеки, утиный, сизый нос, маленькие, оловянные, как пуговки, глаза. Он вел дело с такой удручающей тупостью, что, по словам Соколова, «о ней только в сказке сказать, а не пером описать». Держал ответ перед председателем суда Полнером — сановным и барственным аристократом с таким бархатным, звучным и лживым голосом; перед санкт-петербургским предводителем дворянства князем Трубецким, царскосельским уездным предводителем дворянства Платоновым и прочими присяжными заседателями. Держал ответ перед властью имущей, деспотической, крепостнической Россией, в лицо которой столь дерзко бросил свою правду, свою боль.