Сергей Голубов - Багратион
Генерал Тучков встретил начальника главного штаба посреди своего лагеря с мрачным и недовольным видом.
- Мой генерал, - сказал ему Беннигсен, - потрудитесь сейчас же выдвинуть ваши войска из-за леса как можно ближе к оконечности левого фланга.
- Однако для чего это надо, ваше высокопревосходительство? - отвечал командир третьего корпуса. - Мне и здесь хорошо.
Опять то же самое: все, столь естественные в положении Беннигсена, попытки вмешаться в стихийный ход вещей, направить его в русло смысла и разума натыкаются на слепой и упрямый отпор. Но на сей раз это не удастся.
- Если я говорю, генерал, что вам надо передвинуть свои войска, я знаю, почему я так говорю. Мне не хочется напоминать вам, что мои приказания для вас обязательны.
Тучков переступил с ноги на ногу. По грубому лицу его скользнула гримаса, похожая на сдавленный зевок.
- Вашему высокопревосходительству известно, что я не первый день состою на императорской российской службе. Учить меня поздно даже вашему высокопревосходительству. Я не вижу надобности в передвижении - один лишь вред. Вам угодно, чтобы я вышел на отклон горы, отделяющий лес от левого фланга. Но ведь не трудно видеть, барон, что, обнаружившись таким образом, я буду поражаем нещадно...
И снова в возражениях генерала Беннигсен почуял недомолвку. Тучков, конечно, меньше всего боялся артиллерийского огня французских батарей. Но чего же опасался он? Беннигсена охватил гнев. Это бывало с ним очень редко, зато, - как обычно случается с людьми выдержанными, по внешности холодными и-спокойными, - чем реже находили на него припадки гнева, тем сильнее потрясали они все его существо. В эти страшные минуты у Беннигсена отнимались колени, горло сжималось железным кольцом, глаза ослеплялись невидимым блеском ярости, - он переставал дышать и понимать что-нибудь, кроме своей злобы. В войну 1807 года было даже так, что, придя в состояние бешенства, он лишился чувств, - упал в обморок, как жантильнейшая из девиц. И теперь он был близок к тому же. Беннигсен хотел топнуть ногой - земля расступилась. Хотел крикнуть - вырвался хрип.
- Немедля выводи корпус... Я...
Тучков отдал честь, повернулся и сказал своему квартирмейстеру:
- Выводи, братец, дивизии к левому флангу. А я ни за что больше не отвечаю!
Глава тридцать девятая
Известно: где тесно, там солдату и место. У костра фельдфебеля Брезгуна постепенно собралась почти вся карабинерная рота. Гренадеры подходили один за другим и, покуривая трубочки с травой-тютюном, неторопливо ввязывались в разговор.
- Дума за горами, а смерть за плечами, - вздохнул кто-то.
- Ты это, Кукушкин, оставь! - строго приказал Иван Иваныч. - В канун боя оставь это!
- Да ведь жутко, Иван Иваныч! - отозвался Кукушкин.
- Жутко! Ну и что ж, коли жутко? И в секрете иной час жутко бывает! А сумеешь себя разважить - и ничего. Что же такое, что жутко?
- Не помрем, так увидим, - с небывалой серьезностью проговорил Трегуляев. - Вон сколько собралось нас тут! И кого нет! Ты, Кукушкин, тверской, что ли? Стало - ряпушник. Чучков - арзамасский, из лукоедов. Мышатников - с Амценска, цыгане семь верст объезжали. Калганов - сибиряк, соленые уши. Тужиков - огородник ростовский, ездил черт в Ростов, да набегался от крестов. Круглянкин всем хорош бы, дадуляк! Вишь, сколько нас, всяких-разных, много! А настоящий-то страх у всех один.
Трегуляев встал, прошелся кругом огня и хотел было продолжать свои рассуждения дальше, но ему не дал Старынчук. Рекрут тоже встал, раскрыл рот, глотнул воздух, как рыба, высунувшая голову из воды, взмахнул руками, опять раскрыл рот и сказал:
- Ат, почекай, пан Максимыч, воробьем чиликать! Не рушь гнязда! Моя казка без сорому: не бийся, товарыство, хранца, ни смертного року!
Если бы Старынчук заржал конем или закричал выпью, карабинеры удивились бы меньше. Уж очень привыкли они к его молчаливости. Все удивились, а Трегуляев, кроме того, и рассердился:
- Ах ты бабий корень! Еще и каши нет, а он хлебало настежь. Да ты сперва дослушал бы, чем меня с речи сшибать. У всех у нас настоящий страх один: оглянешься на Москву, так и на черта полезешь. Вот какой наш страх! Солдатский, честный, без зазора и стыда! Не в похвалу говорю, а от правды, как есть. Этак воробьи не чиликают... как я сказал...
Трегуляев был взволнован. Брезгун поднял голову.
- Хорошо ты сказал, Максимыч. Да и Влас недурно молвил! Свят день ждет нас - битва святая. В разум возьмите: через поле бородинское две реки текут, а к ним два ручья тянутся. Небось о прозваньях не сведали? Колоча да Война, Огник да Стонец... Понимать это надобно: штык и огонь стоном пройдут по военному этому полю. Это - раз! А второе - Михайлов-то сколько со" шлось!
- Каких Михайлов, Иван Иваныч?
- А вот, гни на пальцах: Михаиле Ларивоныч Кутузов, Михаиле Богданыч Барклай, Михайло Андреич Милорадович, Михайло Семеныч Воронцов... И у французов - Ней. Его ведь Мишелем звать, а по-русски опять же - Михайло.
Фельдфебель снял кивер и перекрестился.
- В главе же семнадцатой книги пророчеств Исаевых прямо честь можно: "В те дни восстанет князь Михаил и ополчится за люди своя". Ну-тка? Каки-таки дни? Какой-такой князь Михаил? Завтра светлейший князь восстанет за Русь! И мы - ополчение его...
Голос Брезгуна дрожал.
- Была Полтава... Рымник был... В памяти держит их Россия. А и двести лет минет - не забудет она про Бородино... Каждый пойми, как ему завтра быть!
У костра стало тихо-тихо. Мимо промчались вскачь дрожки с Беннигсеном. Кто-то спросил фельдфебеля:
- А на кой ляд, Иван Иваныч, к делу нашему немец этот прилип?
Брезгун покрутил головой, как делают люди, когда им бывает тошно.
- Хват-от! Давно знакомы. В седьмом годе, в Пруссии, команду над нами имел. В грязи топил, холодом-голодом ел. А сам, бывало, в колясочке на подушках размечется да по корпусам катает. Кто раз видел - ввек из сердца не уронит. Тьфу, пропасть его возьми, прости господи!.. На всю жизнь остобесил!
Иван Иваныч плюнул с таким остервенением, что невозможно было и ждать от него подобного противного чинопочитанию поступка.
- А ведь толковали в седьмом годе, Иван Иваныч, - сказал какой-то старый гренадер, - будто и сам он о себе мало думал. Будто ел, что подавали...
- Ел... ел... - возмущенно повторил Брезгун. - Его было дело, что ему есть. О себе-то, пожалуй, хоть и не думай, - на то добрая твоя воля, - а о людях заботься. Ну да, слава создателю, держат теперь немца этого сбоку. С Кутузовым да Багратионом - дело иное. Не равен завтра спор русский. А с ними и он равен окажется!..
Наступила ночь - темная-темная. Сквозь щели дощатых ставен в избе Багратиона тускло мерцал огонек догоравшей свечи. Ординарцы, конвойные и вестовые казаки давно уже завалились на отдых. Дружный храп их слышался в сенях и по чуланам, на сеновале и в коноплянике. Казалось, что и внутри избы царствовал сон. Но это только казалось. Князь Петр Иванович лежал на походной койке, в сюртуке, под шинелью, и, подперев кулаком взлохматившуюся голову, думал. В полумраке лицо его выглядело особенно бледным. Уже в течение многих суток ощущение тяжкой усталости не покидало его ни на минуту. Целые дни скакал он по позиции то с Ермоловым, то с Кутайсовым, а то и один. Объезжал батареи и полки, забирался и за Утицкий лес, к Тучкову, - жаль, что сегодня не поспел! Следил за Сен-При, советовался с Платовым, Раевским, Коновницыным. Дни мелькали с такой быстротой, словно их гнало вперед ураганом. Но затем приходила ночь. Эти глухие часы жизни не приносили князю Петру ни отдыха, ни сна. Он не мог бы даже и вспомнить, когда в последний раз спал по-настоящему, крепко и бесчувственно, как положено спать усталому человеку. Ночи его наполнялись какой-то тонкой и прозрачной, томительно-беспокойной смесью бодрствования и дремоты. Так было и сейчас.