Теодор-Валенси - Берлиоз
– Идите, господин Берлиоз, – попросил он. – дроги трогаются.
И верно, могильщики закончили свою зловещую работу.
Дроги представляли собой жалкий, нескладный катафалк; Гектор последовал за ним, весь уйдя в глубокое раздумье.
Однако куда же он направляется?
На кладбище Монмартр. Прах Офелии будет пребывать отныне здесь, в той же могиле, где покоятся останки Марии, ее соперницы, восторжествовавшей над ней при жизни.
Гектор считает, что ненависть, зависть, обиды стихают на небесах, где царят покой и дружелюбие.
«Я знаю, – думает он, – Офелия скажет Марии, что прощает ее и не помнит зла».
На миг он отвлекается и думает с долгим вздохом: «Увы, когда приходит старость, скольких нет на поверке; тащишь с собой целое кладбище».
И когда опустился вечер, жалобный ветер, скользя по ветвям призрачных кипарисов, продрогших в объявших мир сумерках, рыдал вместе с Гектором.
II
2 мая
Смерть всегда, смерть повсюду!
Она стучится и стучится, то в его сердце, когда косит близких, то в мозг, когда обезглавливает великих.
Вот она повергла Мейербера! От боли содрогнулся весь Париж.
Что же это был за человек?
Властелин в музыке, деспотично царивший во всех европейских театрах. Его мелодии покорили мир. Его любили провозглашать «гениальным драматическим композитором, прославляющим страсти».
По правде говоря, Гектор отнюдь не пылал к нему нежной дружбой, не сгорал от безумного восторга. И, однако, его надолго охватило оцепенение. Потому что смерть великого человека всегда исполнена величия. Трудно постигнуть разумом смерть гиганта, занимавшего такое большое место в театрах, оттого, что огромна пустота, оставленная его исчезновением. Но человечество быстро заполняет пробелы: нет необходимых, нет незаменимых.
В час, когда Мейербер умер, повсюду говорили только о нем одном. Печать единодушно оплакивала его:
«Только что угасло одно из великих светил, озарявших столетие»194.
Похоронную колесницу, запряженную шестью облаченными в траур лошадьми, на всем пути через скорбный, потрясенный город эскортировали солдаты Национальной гвардии и императорский оркестр. Елисейские поля, бульвары, бульвары… Уж не бог ли там, под этим траурным покровом, не бог ли, который, обозревая мир, внезапно испустил дух на земле? Наконец, Северный вокзал, откуда уходили тогда поезда в Германию. Там, в центральном зале, обитом крепом, под черной тканью высился огромный катафалк.
У гроба стали в ряд, почтительно застыв, министры, послы, самые знатные официальные лица, между тем как оркестр самой Оперы аккомпанировал хорам, которые словно бы рыдали, исполняя религиозные сцены из «Пророка» и «Гугенотов». Затем последовало множество прочувствованных речей, прославлявших гений усопшего и выражавших людское горе.
Наконец вагон-катафалк, весь в траурном убранстве, бесшумно отходит. От города к городу на всем пути до самого Берлина его сопровождали почести.
Повсюду толпа в великом волнении падала ниц перед священным таинством смерти, перед лицом которой самые великие беспредельно ничтожны.
Газеты продолжали выходить в траурных рамках. Даже его враги – дано ли кому наслаждаться всеобщим признанием? – присоединились к общей массе. Напрашивается такая мысль: утонул человек; те, что остались на берегу, больше его не боятся и силятся забыть свою враждебность к нему, горячо его восхваляя.
В те дни писали: «Россини сложил с себя сан, Галеви навсегда ушел, Мейербер умер, не оставив преемника… Музыкальное искусство осталось без властителя».
III
Итак, музыкальный мир осиротел.
Осиротел? Так, значит, я уже мертв? Нет, я умираю, но все же еще жив! Знаю, что я не в счет! – воскликнул Гектор, которого лихорадило в постели. Он пребывал в горестном раздумье: изгнан за преступление, состоящее в смелом новаторстве, за поиски сильных чувств. – Подлые кампании против меня… Парижские пустышки, этакие ослицы, объятые снобизмом, разыгрывали перед Амбруазом Тома (как некогда и перед Вольтером) внезапные обмороки, а при виде его, Гектора, иронически улыбались…
А ведь он всю свою жизнь мечтал завоевать публику, как сделал это немец Мейербер, царивший в мире и похитивший у него, Гектора, родную Францию. Тот Мейербер, чью память прославляли ныне в торжественной и благоговейной скорби.
Когда же умрет он, в газетах появится, конечно, лишь маленькая заметка, сухая хроника наподобие полицейского протокола, которую люди прочтут с полным безразличием, смакуя свой кофе или слушая легкий вальс.
Когда он умрет… когда он умрет!
«Но когда подойдет моя очередь? – спрашивал он себя. – Я странным образом уцелел при всеистребляющем наступлении на композиторов. Смерть ненасытна. После Керубини – Мендельсон, Шопен, впавший в безумие Шуман и сколько других ушли, прежде чем смерть дождалась истощения их гения.
И новое поколение все толкает и толкает нас к могиле. Рейер, Визе, Вагнер властно требуют своего места под солнцем».
В ту минуту, когда Берлиоз предавался этим мыслям, придворный советник баварского короля Людовика II господин Пфистермайстер явился по поручению монарха за Рихардом Вагнером в скромную штутгартскую гостиницу, где тот скрывался, преследуемый кредиторами, угрожавшими ему тюрьмой. С какой целью? В момент, когда саксонский композитор собирался покончить с собой, король вызвал его, чтобы подарить романтический замок, роскошный театр, спасительную независимость. Словом, возможность волновать и пленять мир.
Ах, как пристрастна судьба! Такая суровая к Гектору и ныне такая милостивая к Вагнеру!
IV
15 августа
Однажды один министр – история не открыла имени этого политика, решившегося наперекор недружелюбному равнодушию на подобный акт героизма, – соизволил заметить, что Гектор Берлиоз вот уже двадцать девять лет носит лишь простую ленту кавалера ордена Почетного легиона. Было выражено сожаление по поводу долгой забывчивости, и, чтобы загладить несправедливость, великий композитор был возведен в степень офицера. А Россини, который долгие годы ничего не сочинял, почивая на лаврах, получил звание старшего офицера Почетного легиона.
Но пролило ли такое повышение целительный бальзам на душевные раны Гектора? Нет! Он был разочарован; отныне сообщения о новых должностях и дифирамбы в его адрес, если они и попадались случайно ему на глаза, лишь едва затрагивали оскорбленную гордость. Его единственным настойчивым желанием было поразить публику, но публика продолжала его бойкотировать.