Андрей Белый - Книга 2. Начало века
Соединяла нас память об отсиживании в одном классе уроков Павликовского. Гнусливый крик латиниста-тирана:
— «Бугаев, Владимиров, — я вас попрошу вон… Янчин…»
Соединяла память о подносящих нас к романтизму Жуковского рыканиях Л. И. Поливанова; соединяли стояния перед полотнами Нестерова в «Третьяковке» [Картинная галерея], когда мы, воспользовавшись пустым часом в гимназии, драли с Пречистенки в Лаврушинский переулок, чтобы поделиться мыслями о «чахлых» нестеровских березках. Соединяли прогулки по Кремлю, разглядывание башенок.
Соединило по-новому естествознание: посещение «парницы» Анучина; в будущем — соединила жизнь.
И остались в памяти незабываемые беседы в Мюнхене31, — перед старыми мастерами — Грюневальдом, Вольгемутом, Дюрером, Кранахом, где Владимиров прочитывал мне лекции об отличии перспективы у итальянцев и немцев; лекции переходили в демонстрацию, ибо Грюневальд висел — под носом; итальянцы же висели через залу; мы выходили из Старой Пинакотеки и шли коротать день в золото листьев Английского парка, а вечером вместе посиживали в кабачке «Симплициссимус», изучая чудачества Шолома Аша, бас пролетарского поэта, Людвига Шарфа, и постный нос, торчавший из-за копны волос, Мюзама, анархиста, будущего деятеля эпохи советов в Баварии.
Гимназическая пара, Владимиров и Бугаев, в университете, став тройкой, — Владимиров — Петровский — Бугаев, — к 1901 году стала и центром стягивающегося кружка.
И А. П. Печковский возникает четвертым между нами. Печковский, студент-органик, высокий, стройный, бледный, с небольшой русой бородкой и большими голубыми глазами, — тихий, добрый, мечтательный и застенчивый (из-за глуховатости), как-то самопроизвольно возник рядом; где обсуждались проблемы литературного письма, там поднимался его уверенный в себе голос; и он, о чем бы речь ни зашла, высказывал тонкие, умные суждения; не успевал еще выйти на рынок немецкий перевод последней повести Гамсуна или Стриндберга, а уж Печковский, ее проштудировав, обстоятельно нам докладывал; он был в курсе проблем и «Мира искусства», и «Скорпиона», и английского журнала «Студио», и немецкого «Блеттер фюр ди Кунст»32; ему стал я прочитывать рукописные стихотворения Блока в химической чайной; и он стал «блокистом» за много лет до моды на Блока.
Естественно появился он у Владимирова, у меня; мы считали его в «аргонавтах»; развивающаяся глухота во многом закупорила его; он глухо замкнулся, что-то переводил, переживал какие-то трагедии, исчезая надолго и вновь появляясь; с его взволнованных губ срывались тихие речи о внутреннем покое, о Рейсбруке:33 и — незаметно след его на моем горизонте потух; он, как тихая звездочка, беззвучно выкатился из нашего зодиака, слетая в свою, ему ведомую тьму (для него, быть может, и свет), никого не оповестив о своих падениях иль достижениях; никого не обидел, ничто не нарушил, многим оказал услугу; и — ушел.
Память с благодарностью останавливается на этом добром, благородном, чутком, начитанном молодом человеке.
Не он внешне блистал среди нас, а Лев Львович Кобылинский, в те же годы примкнувший к нам и ставший душою кружка;34 он был и литературно и социологически образован; изумительный импровизатор и мим, он превращал то в фейерверк, то в лекции, то в вечера «смеха и забавы» наши «аргонавтические» воскресники; на него приглашали посторонних, как на… Патти.
Или: С. М. Соловьев, гимназист шестого класса, удивляющий Брюсова, юный поэт, философ, богослов, тоже не лезущий в карман за словом, а подчас откалывающий такие штуки, что старики и старушки надрывали животики.
Или: А. С. Петровский, дельный химик с резко выраженными интересами к проблемам научной методологии, читавший и Аполлона Григорьева и Розанова, которого «Легенду о великом инквизиторе»35 он мне подсунул, — юноша, высказывавший тончайшие истины, тогда новые, о Лермонтове, Соловьеве, интересовавшийся еврейским языком и т. д.; опять-таки он был уникумом.
Или: А. С. Челищев, студент-математик, ученик консерватории, композитор, высокий, стройный, тонкий, умеющий при случае и осмеять; зазвав к себе, он умел приподнять маску весельчака и в беседе коснуться крайних вопросов: о смысле жизни; и потом, сев за рояль, сыграть балладу Шопена; это был увлекатель сердец; он же — беспощадный осмеятель… с ядом;36 он мог быть зол, остр, груб… до беспощадности; но жало прятал в обличие болтуна-музыканта; он заговаривал на тему о высшей математике; в нем было что-то и от героя, которого силился изобразить Пшибышевский.
Пленил отца, очаровал мать и меня при первом же появлении у нас в доме; пленял всех, когда являлся; наедине был угрюм;37 поздней я в нем натолкнулся на эгоизм; но он умел скрыть дефекты и быть гвоздем: любого журфикса; у нас он был не соло, а рядовым; его яркость в обрамлении Эллиса, Соловьева, Владимирова не казалась яркой.
— «А у вас интересно», — говорили не раз случайные посетители моих воскресений 1903–1904 годов; эти случайные посетители были гостями матери; и иные из них были некогда посетителями отцовских журфиксов; но они постепенно притянулись к нам.
И бурное веселье царило на собраниях у В. В. Владимирова, куда попадали вместе с молодежью и знакомые матери моего друга, и просто случайные посетители.
Попавшие просились бывать; аргонавтический центр обрастал партером из приходивших на Эллиса, Челищева, Эртеля; спор, стихи, чередующиеся с эскападами Челищева и Эллиса, великолепное исполнение романсов Глинки А. В. Владимировой, — все являло комедию «Дэль артэ», необычайную в среде, где журфикс — законом положенные часы для совместного изживания скуки.
А С. Л. Иванов — умница, с наукой в груди, с интересами к педагогике; не сухарь, а каламбурист, подхватывающий дичь и раздувающий ее до балаганного гроха; в перце его жил Раблэ, поданный под соусом Эдгара По, которого он вряд ли читал, отдавая свободное время науке; высокий, шест с набалдашником, вооруженным очками, бледный, худой, угловатый, произносящий с невозмутимой серьезностью вещи, от которых бы пал и слон.
Не забуду его «галопа кентавра» мимо стен Девичьего монастыря — к прудику: руки — в боки, глаза навыкате, щеки — пузырем; черная морщинка, перерезающая лоб: точно спешит на кафедру; «ученый муж» — инсценировщик моих стихов о кентаврах; мы их разыгрывали в подмосковных полях по предложению С. Л. Иванова с таким тщанием, точно кентавр — биологическая разновидность, которого костяк поставлен в Зоологическом музее; юмор его — внесение докторальности и критической трезвости в чушь; и чем она чудовищней, тем проще, доричней говорил о ней С. Л. Иванов; так дело обстояло и с кентавром: и «кентавр» в исполнении Иванова был тем именно, который вам хорошо известен: по полотнам Штука.