Вячеслав Марченко - Гнет
В конце 1931 года, я как сейчас помню, к нам во двор представители власти зашли и молча прямиком в сарай направились. Я за ними, а они, ничего мне не говоря, стали все три наших мешка с кукурузой из сарая выносить,… причем даже и тот мешок, что мы для посева на следующий год планировали.
Помню, вцепилась я в тот мешок, кричу – не отдам, а они сначала пытались тот мешок вырвать из рук моих, а потом стали избивать меня. Они меня тогда так отдубасили, что я дня два на ноги встать не могла. А дед Ваня в тот день на работе был, и когда он после работы вечером пришел домой и увидел меня избитой, чуть глупостей не натворил. Он за топор схватился, и мы его тогда еле удержали от греха. Я до сих пор с ужасом вспоминаю тот день, ведь если бы мы не смогли деда Ваню тогда удержать, то больше бы мы его никогда не увидели. А он в тот день даже плакал от злости и беспомощности своей.
А зимой этого же года – голод уже стучаться в наши двери начал. Но его еще не было: мы хоть и очень сильно недоедали, и не было у нас в селе, мягко говоря, «прежнего энтузиазма» в работе, но весной 1932 года мы в колхозе поля засеяли. Конечно, посевные площади из-за недостатка посевного материала, который еще прошлой осенью был вывезен куда-то из колхоза, были существенно сокращены, но урожай у нас в колхозе был нормальным, во всяком случае он позволял нам прожить 1933 год без голода. Но этого не случилось: наша «народная власть» - как она сама себя тогда называла, действовала тут у нас, как оккупант на захваченной территории: выгребала все до последнего зернышка, причем не только из колхоза. По домам ходили специальные отряды и забирали у людей все, что у них было: и зерно, и картошку, и яйца, и свеклу, и сухофрукты,… ну абсолютно - все!.. Нам запрещалось даже для себя муку молоть.
- Почему?! – удивился я.
- Не знаю, почему… - баба Киля пожала плечами и после некоторого раздумья, добавила: - Наверное, там наверху кому-то не очень-то хотелось, чтобы нам было из чего хлеб выпекать…
Пускай Господь милует,… что нам тогда пережить довелось, наверное, только ему одному известно!
Вновь замолчав, баба Киля горестно закачалась из стороны в сторону.
- Помню, уже поздней осенью 1932 года, под вечер, к нам в дом постучали, причем так постучали, что аж хата вся затряслась, – продолжала баба Киля, найдя в своей памяти еще одно, неповрежденное временем, тягостное событие, - дед Ваня тогда открыл защелку в двери и к нам в хату ввалился Шинкарчук - активист местный и с ним еще несколько его прикормленных ублюдков было.
Приехал он к нам в село Ткачевку со своей семьей еще до революции, и еще мальчишкой вместе с отцом своим он коров наших сельских в плавнях пас. Они жили бедно, в конце улицы, и когда он проходил мимо нашей хаты, нам его всегда так жалко было,… давали ему, что могли, и не только мы… А потом, после революции, его словно подменили.
Он ходил в кожаной тужурке, в каких тогда комиссары ходили, и принимал активное участие в «раскулачивании» тех людей, кто жил немного лучше других. Вел он себя в селе так, словно он тут царь и бог - многих он тогда людей из домов своих повыбрасывал.
Так вот, зашел он сюда,… вон там он стоял, - баба Киля, вяло махнув рукой, показала в открытый дверной проем, ведущий в коридор, - и стал требовать, чтобы мы ему имеющиеся в доме продукты, золото и деньги сдали. А если не сдадите по-хорошему, - говорит он, шаря своими наглыми глазами по комнате, - то будет по-плохому: я вас всех из хаты выкину.
- Боже! Боже!.. – баба Киля сжалась вся и на какое-то время замолчала, затем, взяв себя в руки, она продолжила:
Я тогда готова была его убить, гадину! Было у меня желание за вилами сбегать, да куда там - силы мои уже на исходе были. Слезы только от беспомощности по щекам текли…
Перерыли они тогда у нас в хате все вверх дном, даже комнатные цветы из горшков повырывали, сволочи - драгоценности искали… Они тогда готовы были и крошки хлеба со стола собрать и унести, лишь бы нам не достались, только не было у нас этих крошек - корой акаций мы уже тогда, как свиньи, питались да мышей, пока двигаться могли, ловили - я их вкус до сих пор помню.
Рылись они у нас в хате до поздней ночи. И представь, - уже обращаясь ко мне, баба Киля горько усмехнулась,- с пустыми руками они тогда все равно не ушли: вытащили они из дома нашу швейную машинку «Зингер», а потом Шинкарчук ко мне подошел.
- А это у тебя что? – он подбородкам указал на мои золотые сережки, которые папа с мамой мне на свадьбу подарили.
- Как, что?.. – еле проворочала я одеревеневшим языком, с испугом и злостью подумав: «Какая же я дура! Как же я раньше не догадалась снять и спрятать их куда-нибудь подальше, а еще лучше: на продукты где-нибудь обменять»…
А тот, протянув свою волосатую руку, схватил сережку и до боли в ухе ее, выворачивая, сквозь зубы зарычал:
- Что вот это?! Вот?!.. Вот?!.. Вот?!
Дед Ваня не выдержал тогда, бросился он на Шинкарчука, и в хате драка началась. Я от греха подальше сняла с себя те сережки и кричу ему: «На, возьми!!!»… А Шинкарчук и прихлебатели его уже остановиться не могли: били они тогда деда Ваню минут десять. Он после этого больше месяца руку не мог поднять – вывихнули ему тогда руку, да и лицо у него все распухшим долго было. Хорошо еще, что его не забрали тогда…
Там, в хате, - обращаясь ко мне, сказала баба Киля,- висит мой портрет – это я сразу после свадьбы в Николаеве сфотографировалась, мы тогда с твоим дедом Ваней туда на рынок дорожками торговать ездили. Так там, на той фотографии я в тех сережках… Красивые были сережки,- потупившись, тихим голосом добавила она. Некоторое время она молчала, затем, обращаясь ко мне, вновь заговорила:
Представляешь, внучек, вокруг села на полях колосится пшеница, которую мы же сами и посадили, и которою нам, даже умирая от голода, трогать, было нельзя. «Это для рабочего класса, – постоянно говорили нам, когда мы, уходя с поля домой, выворачивали перед охранниками свои карманы, - он, дескать, нам светлое будущее строит». А люди тогда, не в силах дождаться этого светлого будущего, уже мучаясь от голода, по ночам на эти охраняемые поля, как к врагу за линию фронта с ножничками вынуждены были ходить. И не дай Бог охранникам попасться: за срезанные колоски или за жменьку зерна в кармане немедленно уголовные дела возбуждались, и этих голодных людей к расстрелу приговаривали,… в лучшем случае - к десяти годам лагерей.
А к осени 1932 года из колхоза уже не только все фуражное зерно нового урожая было вывезено, но даже посевной фонд, приготовленный для следующего года, со складов увезли куда-то.