Марк Рафалов - Футбол оптом и в розницу
В большущей коммунальной квартире № 28 занимал длинную, с одним окном В торце комнату майор НКВД. Так как хозяйственникам никак не удавалось решить квартирную проблему своего генерала, у кого-то созрела идея «убрать» майора, а в его комнату переселить нас с мамой. Тем самым достигалась стратегическая задача: освобождалась квартира для генерала. План этот осуществили без особых осложнений. Майору были предъявлены какие-то обвинения, он был арестован и освободил занимаемую площадь...
Так мы оказались жильцами дома 15/13 по улице Петровке. Вынужден напомнить, что подробности этой «операции» мы узнали только через несколько лет после «новоселья».
Управляющий домом. Недождых оказался добрым гением нашей семьи. Перед самой войной, в конце 1940-го или в начале 1941 года, все домоуправления получили указание составить списки неблагонадежных семей. Следует ли говорить, что мама и мы с сестрой относились к этому контингенту жителей. Про таких говорили когда-то при царе: «Под негласным надзором».
Мама, несмотря на крайне тяжелое положение семьи, оставалась человеком добрым и отзывчивым. Ее пишущей машинкой наше домоуправление пользовалось частенько. Мама никогда не отказывала в помощи. Видимо, поэтому Недождых «пропустил» нашу семью при составлении списков неблагонадежных, подлежащих выселению из Москвы.
Об этом маме стало известно тоже только по прошествии нескольких лет. А тогда, с момента ареста отца и до начала войны, мама жила под постоянной угрозой собственного ареста. Опасаясь больше всего за нашу судьбу, она заранее договорилась, что если что случится, то Юлю заберет к себе семья дяди Гриши. К счастью для всех нас, этот вариант не понадобился.
Я понимаю, что многие, особенно молодые люди, с некоторым скепсисом и недоверием относятся к чудовищным подробностям жизни страны в 1937—1938 годах. Но куда деваться от неопровержимых фактов? После того как наша семья осталась без отца, у мамы были все основания опасаться своего ареста и с ужасом думать о перспективах нашего с Юлей «счастливого» детства. Конечно, мама тогда не знала совершенно секретного приказа народного комиссара внутренних дел СССР товарища Ежова от 15 августа 1937 года № 00486, который, в частности, гласил: «С получением настоящего приказа приступить к репрессированию жен изменников Родины. На каждую арестованную и на каждого социально опасного ребенка заводится следственное дело. Жены осужденных изменников Родины подлежат заключению в лагеря на сроки не менее как на 8 лет»... Но страшное эхо этого приказа уже гудело над страной. В казахские степи и в другие «курортные» новостройки ГУЛАГа потянулись эшелоны с десятками тысяч оболганных, униженных и ни в чем не повинных женщин...
Нам даже повезло
Жизнь шла своим чередом. Мы с сестрой продолжали учиться. Я в школе №170, а Юля — в стоящей рядом 635-й. В нашем классе примерно у половины учеников родители были арестованы. Многих фамилий я уже не помню. Но Юру Петровского (Мосякова), с которым дружил, помню по сей день. У него тоже был арестован отец. Жил Юра вдвоем с мамой в доме № 26 по Петровке. А в соседнем с моим доме № 17 жил Ким Ивановский, тоже сын репрессированных. Мы почти не говорили о своих родителях. Каждый молча нес свой крест. Но как же нам было невыносимо трудно!
Помните замечательные строчки Александра Трифоновича Твардовского;
И за одной чертой закона
Уже равняла всех судьба;
Сын кулака иль сын наркома,
Сын командарма иль попа...
Тягостный груз гражданской неполноценности усугублялся унизительной нищетой и безысходностью.
Мама давно продала золотые часы, свою шубу, костюмы отца... Только неумолкаемый голос «Ундервуда» оставлял нам какие-то шансы. Помогал нам и дядя Гриша. Но ему это давалось нелегко: у него была и своя семья.
Между тем от отца стали, хотя и очень редко, приходить письма. На фоне всего, что творилось тогда, получение писем от заключенных можно было считать счастьем, невероятным везением. Ведь многие тысячи были расстреляны, многие канули в небытие. Их судьбы были никому не ведомы. В подавляющем большинстве приговоров злополучных «Особых Совещаний» или стояли зловещие слова «к высшей мере», или, в лучшем случае, — «10 лет заключения без права переписки».
Отец получил «всего» 8 лет с правом переписки. Многие нам тогда завидовали. Нам говорили: «Вам повезло: вы хоть знаете, где он и что он жив».
Только через много лет я узнал, за что погубили моего отца. В постановлении особого совещания от 23.08.38 было сказано: «Участник троцкистской организации и активный проводник ее дел». В 1989 году мне стало известно, что отец более 40 дней, несмотря на «обработку» и истязания, сопротивлялся нажиму следователей и отказывался подписывать признание в троцкистской деятельности. Сломили его 7 августа. В этот день он все же подписал протокол допроса, в котором «признался», что с 1923 года входил в троцкистскую группу, которой руководил Макотинский. В эту группу входили также Пятаков и Вайнштейн.
Каким способом было добыто это признание, можно только догадываться. Еще в одном из первых писем отец как бы невзначай сообщает маме, что ему трудно питаться, так как почти не осталось зубов и сломан протез. Нет сомнений, что это было делом рук «стоматологов» внутренней тюрьмы на Лубянке, которым нужно было скорее получить «признательную» подпись отца в протоколе.
К сожалению, я не знаю, сколько всего писем от отца из заключения получила мама.
Незадолго до смерти она отдала мне все хранившиеся у нее письма, написанные отцом из заключения. Вместе с письмами отца мама подарила мне и мои письма с фронта.
Только недавно я смог расшифровать все одиннадцать писем отца. В течение нескольких лет я не мог прочесть больше одного-двух его посланий — душили рыдания... Кроме того, большинство писем было написано на темной оберточной бумаге, плохими чернилами или карандашом. Их в буквальном смысле приходилось расшифровывать.
Первое письмо датировано седьмым октября 1939 года. Отправлено оно с прииска Геологический, бухта Нагаево, Оротукан ЮГПУ.
И в этом, и во всех последующих письмах нет ни единой фамилии — ни жертв, ни их палачей. Никаких подробностей о быте и физических страданиях, разве что несколько раз упоминаются страшные морозы. Видимо, писать подробности о местном «курорте» было категорически запрещено. Особой бодростью письма отца не отличались, правда, в первом послании есть такие слова: «Вот наступают Октябрьские торжества — 22-я годовщина Великого Октября. 2-ю годовщину я провожу в заключении. Но уверен, что правда восторжествует и 23-ю годовщину мы будем вместе. Только бы хватило здоровья и сил».