Альберт Манфред - Марат
Аббату де Берни принадлежала также честь первым произнести ставшие столь популярными слова об упадке, о декадансе. «Мы приходим к последнему периоду упадка», — писал де Берни в июне 1758 года. По-французски «упадок» — «décadance». С этого времени это слово — декаданс — стало одним из самых распространенных в словаре французского языка. Все заговорили об упадке; во всем видели декаданс, и прежде всего в политике правительства.
Марат, приехавший в столицу королевства из делового, трезвенного, озабоченного поисками барышей Бордо, должен был быть ошеломлен этой разительной переменой.
Все сетуют. Все возмущены. Все осуждают. Это была совершенно новая и резко отличная от прежней духовная атмосфера, с которой впервые соприкоснулся молодой уроженец кантона Невшатель.
В этом огромном городе, казавшемся сказочно, неправдоподобно большим и людным, где рядом с блеском и великолепием соседствовала нищета, где наряду с прославлением монарха и угодливыми речами льстецов открыто звучали насмешка, слова осуждения и все громче раздавались голоса, возвещавшие начало всеобщего упадка, юный Жан Поль Мара должен был многому переучиваться.
Впрочем, он должен был вскоре же убедиться, что не следует переоценивать значение слов осуждения и что режим, над которым осмеливаются исподтишка посмеиваться, еще достаточно силен.
Людовика XV, сохранявшего все то же презрительное равнодушие к заботам государства или волнениям общества, весьма мало трогали неудачи французского оружия, поражения французской дипломатии, бедствия его подданных.
Тем не менее при всей слабости и бездарности правительства, при постоянных, самых неожиданных колебаниях его политики в разные стороны в некоторых коренных вопросах эта политика оставалась неизменной. Классовый инстинкт феодалов, стремление сохранить свое господство подсказывали правительству, из каких бы бездарностей оно ни состояло, необходимость держать народ в узде, в повиновении и подавлять, пресекать всякие крамольные вольнодумные идеи, которые распространяли «господа философы».
Хотя в глазах Европы Париж на протяжении всего восемнадцатого века неизменно оставался «светочем разума», положение людей, поддерживавших своими трудами этот «светоч», было далеко не завидным.
Еще в апреле 1757 года король обнародовал декларацию, первые же статьи которой красноречиво определяли отношение власти к «господам философам».
«Все те, которые будут изобличены либо в составлении, либо в поручении составить и напечатать сочинения, имеющие в виду нападение на религию, покушение на нашу власть или стремление нарушить порядок и спокойствие наших стран, будут наказываться смертной казнью». Та же кара предназначалась наборщикам, владельцам типографий, книгопродавцам, разносчикам и вообще воем лицам, распространяющим эти опасные сочинения.
У правительства не хватило ни решительности, ни твердости, чтобы привести эти угрозы в исполнение. Но, не набравшись смелости предать казни некоронованного короля духовного царства — Вольтера (как его величали почитатели), оно все же решилось публично — на Гревской площади в Париже — рукой палача подвергнуть сожжению «Орлеанскую девственницу» и многие другие произведения прославленного французского писателя. Запрещению властей и осуждению парижского архиепископа подверглись сочинения Гельвеция «Об уме», «Эмиль» Руссо, книги Вольтера, Дидро, Бюффона, «Энциклопедия» и многие другие произведения просветительской мысли.
Чтобы ограничить зло, исходившее от опасных книг, правительство значительно увеличило количество королевских цензоров. С 1742 по 1762 год число этих «чиновников таможни мыслей», как называл их Вольтер, возросло с семидесяти восьми до ста двадцати одного.
Философы были объявлены «общественными отравителями», виновниками во всех бедствиях и неудачах Франции. «Дело дошло до того, — жаловался Гримм, — что сейчас нет ни одного человека, занимающего казенное место, который не смотрел бы на успехи философии, как на источник всех наших бед!»
«Властители дум» Европы чувствовали себя в родной стране в состоянии постоянной опасности.
Вольтер, чтобы не испытывать судьбу, предпочел удалиться в приобретенное им поместье Ферне по ту сторону границы, где вне досягаемости французских властей он ощущал себя гораздо спокойнее. Впрочем, даже находясь в Ферне, он предпочитал выпускать свои произведения под чужим именем. «Старайтесь принести пользу человеческому роду, не причиняя себе ни малейшего вреда», — поучал он Гельвеция.
Бездомный, скитавшийся всю жизнь Жан Жак Руссо, после того как его «Эмиль» был публично сожжен по постановлению парламента, стал издавать свои сочинения в Голландии или в Швейцарии, во всяком случае, за пределами Франции. Правда, сожжение книги и осуждение ее парижским архиепископом лишь увеличили славу писателя и известность запрещенного сочинения. После того как «Эмиль» был осужден и запрещен, в Париже, по свидетельству одного из современников, его прочли «решительно все». До конца восемнадцатого столетия «Эмиль» был переиздан шестьдесят раз. Но бедному автору знаменитой книги успех этот приносил лишь горести. Он должен был спасаться от преследования бегством в Женеву, но и там власти постановили: книгу сжечь, а Руссо арестовать. Руссо бежал из Женевы в Берн, но сенат Берна пошел по стопам Женевы. Автор самого прославившегося произведения должен был снова бежать и долго еще скитаться, скрываясь на чужбине.
Гельвеций после публичного сожжения палачом его главного труда «Об уме» стал издавать все свои следующие сочинения за границей. Так же должны были поступить и другие философы-материалисты: Гольбах и Жан Батист Робине. Робине, работая над своим обширным трудом «О природе», выходившим в течение ряда лет, с 1761 по 1768 год, счел вообще безопаснее с самого начала уехать за границу и там поступить на службу к издателю.
Ученик великих французских мыслителей юный Жан Поль Мара, очутившись в Париже, разглядел не только лицевую, парадную, но и оборотную сторону знаменитого города. Он увидел, что в столице французского королевства знаменитые писатели, составлявшие славу Франции, значат многим меньше, чем любой случайный приближенный фаворитки короля.
Жан Поль Мара пробыл в Париже около трех лет, до 1765 года.
Где жил он? Кто приютил никому не ведомого молодого человека — бывшего воспитателя в Бордо — в огромной столице? Что было источником его существования на протяжении трехлетнего его пребывания в Париже? В каком обществе он вращался? С кем встречался? Кто были его друзья?
Все эти вопросы, которые можно было бы продолжить, остаются и ныне без ответа. Биографы Марата, даже самые лучшие, как Бужар и Шевремон, трудившиеся около ста лет тому назад над созданием биографии великого французского революционера, с замечательной добросовестностью собиравшие все относящиеся к его жизни материалы, не нашли никаких документов, освещающих эту сторону первого пребывания Мара в Париже.