Пантелеймон Кулиш - Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2
Вот вам все, что для вас придумала. Извините меня, если я слишком резко выразилась. У меня-таки есть резкость в выражениях; да притом я по-русски пишу с трудом. По-французски можно делать упреки с комплиментами, а по-русски никак нельзя".
На это письмо Гоголь отвечал уже в 1845 году целою тетрадью, из которой, по необходимости, я должен был сделать большие исключения; но из того, что оставлено, читатель увидит философию дружбы и любви к ближнему, по которой он действовал в жизни и старался заставить действовать друзей своих. Между прочим, в этом письме Гоголь объясняет свои литературные отношения к некоторым друзьям своим, доселе бывшие для них и для всех нас загадкою.
"Письмо ваше, добрейшая <моя Александра Осиповна>, меня несколько огорчило. <Плетнев> поступил не хорошо, потому что рассказал то, в чем требовалась тайна во имя дружбы; вы поступили не хорошо, потому что согласились выслушать то, что вам не следовало, тогда, когда бы вам следовало в самом начале остановить его такими словами: "Хотя я и близка к этому человеку, но если он скрыл от меня, то неблагоразумно будет с моей стороны проникнуть в это". Вы могли бы прибавить, что этот человек достоин несколько доверия: он не совсем способен на необдуманные дела и даже, "сколько я могла заметить, он довольно осмотрителен относительно всякого рода добрых дел и не отваживается ни на что без каких-нибудь своих соображений. А потому окажем ему доверие, особливо когда он опирается на слова: "воля друга должна быть святою". Но вы так не поступили, моя добрая <Александра Осиповна>. Напротив, вы взяли даже на себя отвагу перерешить все дело, объявить мне, что я делаю глупость, что делу следует быть вот как, и что вы, не спрашивая даже согласия моего, даете ему другой оборот и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши между прочим то, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но, как решенное, послано было на исполнение, и во имя всего святого, во имя дружбы, молили (вас) его исполнить. Точно ли вы поступили справедливо и хорошо, и справедливо ли было с вашей стороны так скоро причислить мой поступок к донкишотским!----------
Еще скажу вам, что мне показалась слишком резкою уверенность, когда вы твердо называете желание мое помочь бедным студентам безрассудным. Не бедным студентам хочу помогать я, но бедным талантам, - не чужим, но родным и кровным. Я сам терпел и знаю некоторые те страдания, которых не знают другие, и о которых даже и не догадываются, а потому и помочь не в состоянии. Несправедлив также ваш упрек и в желании моем помочь тайно, а не явно. Поверьте, что делающий добро должен соображаться с тем, когда оно должно быть явно и когда тайно; а потому и сия тайная помощь бедным талантам основана на посильном знании моем человеческого сердца. Талантам дается слишком нежная, слишком чуткая, тонкая природа; много, много их можно оскорбить грубым прикосновением, как нежное растение, перенесенное с юга в суровый климат, может погибнуть от неумелого с ним обхождения неприобыкшего к нему садовника. Трудно бывает таланту, пока он молод, или еще справедливее, пока он не вполне христианин. Иногда и близкий друг может оскорбить и, оказав ему радушную помощь, может потом попрекнуть в неблагодарности, что часто в свете делается, иногда даже без строгого размышления, а по каким-нибудь внешним признакам. Но когда дающий скрыл свое имя - значит он, верно, не требует никакой благодарности. Такая помощь приемлется твердо и непоколебимо, и будьте уверены, что незримые и прекрасные моленья будут совершаться в тишине о душе незримого благотворителя вечно, и сладко будет получившему даже и при конце дней вспомнить о помощи, присланной неизвестно откуда. Итак оставимте эти строгие взвешиванья благодетельных дел наших: мы не судьи. Если судить, то нужно собрать все доказательства. Ни тяжело ли будет для вас, если бы я, увидя кого-нибудь из ваших братьев, нуждающегося и сидящего без денег, стал бы укорять вас в том, что вы помогаете посторонним бедным, даже изъявляете готовность помочь мне? Свет ведь обыкновенно так судит. Не будьте же похожи и вы на свет. Оставим эти деньги на то, на что они определены. Эти деньги выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое. Если бы добрая мать моя знала, с какими душевными страданиями для ее сына соединилось все это дело, то не коснулась бы ее рука ни одной копейки из этих денег; напротив, продала бы (что-нибудь) из своей собственности и приложила бы от себя еще к ним; а потому и вы не касайтесь к ним-с намерением употребить на другое дело, как бы оно вам благоразумно ни казалось. Да и что толковать об этом дальше? Обет, который дается Богу, соединяется всегда с пожертвованием; ни сам дающий, ни родные не восстают против такого дела. А потому я не думаю, чтобы вы или <Плетнев> вооружили бы себя уполномочием разрешить меня от моего обета и взять на свою душу всю ответственность. Итак оставим в покое дело решенное и конченное. Назначенные на благое дело в помощь тем, которым редко помогают, они не пропадут. К тому же, сами знаете, молодые люди с дарованиями редко появляются; а потому сумма успеет накопиться, и что бы мне приходилось безделицами в раздробе, то придет им целиком и в значительной сумме. Притом сами распорядители, подвигнутые большим рвением и зная, что жертвует не богач, а бедняк, который едва сам имеет чем существовать, употребят эти деньги так хорошо, как бы не употребили денег богача. Но довольно. Еще раз прошу, молю и требую именем дружбы исполнить мою просьбу: нечестно разглашаемая тайна должна быть восстановлена. <Плетнев> пусть пошлет две тысячи моей матушке; мы с ним после сочтемся. Все объяснения по этому делу со мной должны быть кончены. Вы также должны отступиться от этого дела; мне неприятно, что вы в него вмешались----------
О себе самом, относительно моего душевного внутреннего состояния, не говорил я ни с кем. Никто их них меня не знал. По моим литературным разговорам, всякой был уверен, что меня занимает одна только литература и что все прочее ровно существует для меня на свете. С тех пор, как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена. Душа заняла меня всего, и я увидел ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двинуться ни одной моей способностию, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратиям; а без этого воспитания душевного, всякий труд мой будет только временно блестящий, но суетен в существе своем. Как Бог довел меня до этого, как воспитывалась незримо от всех душа моя, это известно вполне Богу; об этом не расскажешь; для этого потребовались бы томы, а эти томы все бы не сказали всего. Скажу только то, что милосердие Божие помогло мне в стремлении моем и что теперь, каким я ни есмь, хотя вижу ясно неизмеримую бездну, отделяющую меня от совершенства, но вместе вижу, что я далеко от того, каким был прежде. Но всего этого, что произошло во мне, не могли узнать мои литературные приятели. В продолжении странствования, моего внутреннего душевного воспитания, я сходился и встречался с другими родственнее и ближе, потому что уже душа слышала душу, а потому и знакомство завязывалось прочнее прежнего. Доказательство этого вы можете видеть на себе. Вы были знакомы со мной прежде и в Петербурге, и в других местах, но какая разница между тем знакомством и вторичным в Ницце! Не кажется ли вам самим, что мы друг друга как будто только теперь узнали? В последнее время у меня произошли такие знакомства, что с одного, другого разговора уже обоим казалось, как будто век знали друг друга; и уже от таких людей я не слыхал упреков в недостатке простоты или скрытности: все само собой казалось ясно, сама душа выказывалась, сами речи говорили. Если что не обнаруживалось и почиталось ему до времени лучшим пребывать в сокровенности, то уважалась даже и самая причина такой скрытности, и, с полным чувством обоюдного доверия друг к другу, каждый даже утверждает другого хранить то, о чем собственной разум его и совесть считает ненужным говорить до времени, изгоняя великодушно из себя даже и тень какого-либо подозрения или пустого любопытства. Само собою разумеется, что обо всем этом не могли знать мои прежние приятели. Не мудрено: они все познакомились со мной тогда, когда я был иным человеком, - даже и тогда знали меня плохо. В приезд мой в Россию они встретили меня с разверстыми объятиями. Всякой из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто пристрастясь к одной какой-нибудь любимой идее и встретив в других противников своему мнению, ждал меня в уверенности, что я разделю его мысли, поддержу, защищу его против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая, что требования были даже бесчеловечны. Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я, во-первых, не вполне разделял их мысли, - во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддержать бедное свое существование, и я не мог пожертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход. Все эти безделицы ушли у них из виду, как многое уходит из виду (у) людей, которые не любят разбирать в тонкости обстоятельств и положения другого, а любят быстро заключать о человеке, а потому на всяком шагу делают ошибки, - прекрасные душой делают дурные вещи, великодушные сердцем поступают бесчеловечно, не ведая того сами. Холодность мою к их литературным интересам они почли за холодность к ним самим, не призадумавшись составили из меня эгоиста, которому общее благо не близко, а дорога только своя собственная литературная слава. Притом каждый из них был до того уверен в справедливости своих идей, что всякого с ним несоглашавшегося считал не иначе, как отступником от истины. Предоставляю вам самим судить, каково было мое положение среди такого рода людей! Но вряд ли вы догадаетесь, какого рода были мои внутренние страдания - Скажу вам только, что между моими литературными приятелями началось что-то вроде ревности: всякой из них стал подозревать меня, что я променял его на другого, и, слыша издали о моих новых знакомых и о том, что меня стали хвалить люди им неизвестные, усилил еще более свои требования, основываясь на давности своего знакомства. Я получал престранные письма, в которых каждый выставлял вперед себя и, уверяя меня в чистоте своих отношений ко мне, порочил и почти неблагородно клеветал на других, уверяя, что они меня не знают вовсе, любят меня по моим сочинениям, а не меня самого (все ж они до сих пор еще уверены, что я люблю всякого рода фимиам) и упрекая меня в то же время такими вещами, обвиняя такими низкими обвинениями, какие, клянусь, я бы не приписал никому, потому что это просто безумно! Одним словом, они наконец вовсе запутались и сбились со всякого толку. Каждый из них на место меня составил себе свой собственный идеал, им же сочиненный образ и характер, и сражался с собственным своим сочинением, в полной уверенности, что сражается со мною. Теперь конечно все это смешно, и я могу сказать: "Дети, дети! обратитесь по-прежнему к своему делу". Но тогда мне невозможно было того сделать. Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, такие грубые наносились удары и притом по таким тонким и чувствительным струнам, о существе которых не могли даже и подозревать наносившие удары, что изныла и исстрадалась вся моя душа, и мне слишком было трудно, что и оправдаться мне не было возможности, потому что слишком многому мне надобно было вразумлять их, слишком во многом мне нужно было раскрывать им мою внутреннюю историю, а при мысли о таком труде и самая мысль моя приходила в отчаяние, видя перед собою бесконечные страницы. Притом всякое оправдание мое было бы им в обвинение, а они еще не довольно созрели душою и не довольно христиане, чтобы выслушать такие обвинения. Мне оставалось одно - обвинять до времени себя, чтобы как-нибудь до времени их успокоить, и, выждав время, когда души их будут более размягчены, открывать им постепенно, исподволь и понемногу настоящее дело. Вот легкое понятие о моих соотношениях с моими литературными приятелями, из которых вы сами можете вывести и соотношения мои с <Плетневым>.----------Я избегал с ним всяких речей о подобных предметах, что повергало его в совершенное недоумение; ибо он считает, что я живу и дышу литературою. Я очень хорошо знал и чувствовал, что он терялся обо мне в догадках и путался в предположениях. Он мне не давал этого заметить и изредка в разговорах с другими выражал неясно свое неудовольствие на меня. Мне хотелось узнать, в каком состоянии он находится теперь относительно себя и меня, и с этой целью я наконец заставил его написать откровенное письмо.------