Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Тетрадь седьмая: Оазис в аду
Поля была еще совсем девчонкой, когда ее осудили за измену Родине. Измена ее заключалась в том, что во время оккупации она пошла работать санитаркой — мыть полы в коридорах и лестничных клетках больницы в Киеве. Ей надо было прокормиться самой и прокормить мать, которая лежала без движения от водянки, и сестренку, которой еще не исполнилось четырнадцати лет. Самой Поле шел шестнадцатый. Понятно, после ухода немцев из Киева девчонке оказалось трудно найти этому оправдание.
— Ты должна была умереть!
Действительно ли родина заинтересована в столь нелепой смерти своих детей? Если она не сумела защитить их от немцев, то кто имеет право требовать, чтобы Поля не защищала от голодной смерти себя, свою мать и сестру?
Поля пыталась утверждать, что в немцах видела врагов.
— Почему тогда немцы тебя не расстреляли?
На этот вопрос она ответила вопросом:
— Почему вы об этом не спросите самих немцев?
В общем, ей дали десять лет, а сестру отправили в колонию. Мать успела к тому времени сама умереть.
В девятом лаготделении Поля работала на уборке снега: утаптывала снег на железнодорожной платформе. Неожиданно поезд рвануло, и Поля упала меж двух платформ. Придавило ее не то осью, не то буксой и переломало поясничные позвонки. Отсюда — паралич нижней половины тела. Уже на второй день у нее образовались пролежни на крестце и ягодицах, да такие глубокие, что обнажились кости. Она бы сгнила заживо, но, на ее счастье, главный хирург Кузнецов взялся ее прооперировать, чтобы освободить спинной мозг, зажатый обломками позвонков. Операция была очень тяжелая, но удачная. И вот уже более полугода лежит Поля ничком на подкладном круге. Круг на деревянном щите, в котором прорезана дыра. Под ней таз — моча и кал отделяются непроизвольно. Чувствительности в ногах нет…
В ту пору, когда мне уже немного полегчало, у Поли вдруг обнаружилась чуть заметная чувствительность в большом пальце левой ноги. Вскоре она смогла им чуть-чуть пошевелить. Значит, хоть медленно, но дело пошло на поправку!
Ее стали ежедневно носить в ванну, хотя она визжала от боли, как поросенок. После ванны ей назначили массаж, но никто ей его не делал. Сестры были слишком загружены работой — хирургическое отделение всегда битком набито!
Тут за дело взялась я. И сама-то чуть живая, я возилась с несчастной девчонкой по нескольку часов в день: массаж, пассивная гимнастика…
В больнице ко мне отнеслись вполне дружелюбно. Я так отвыкла от человеческого отношения, что от благодарности просто ошалела. Действительно, было чему удивляться. Я ведь отлично знала, что не обладаю даже в самой микроскопической дозе тем, что принято называть «обаянием» — качеством, которое располагает к себе с первого взгляда. Так в чем же дело? Отчего все так добры ко мне?!
Кажется, я нашла этому объяснение. В те времена, когда не было сульфамидных препаратов, пенициллина и тем более антибиотиков и единственная надежда возлагалась лишь на такие антисептические средства, как ривенал, метиленовая синька и уротропин (ну и на счастье, разумеется!), от общего заражения крови умирали все. А я — выжила.
Говорят, человеку свойственно любить не того, кто ему сделал добро, а того, кому он сам сделал добро. Звучит несколько цинично, но, мне кажется, не лишено правдоподобия. Если это учесть, то многое становится понятным.
Заведующего терапевтическим отделением доктора Мардну, знающего и любящего свою профессию врача, постоянно приглашали в качестве консультанта в другие отделения. Вызывали его и ко мне, как высококвалифицированного специалиста, ведь септические состояния очень часто осложняются эндокардитом, обычно «бородавчатым»[12]. А у меня обошлось без этого грозного осложнения, и доктор Мардна имел право до какой-то степени поставить это в заслугу себе, ведь лечение назначил мне он…
Кроме того, ему нравилось посидеть в нашей палате, где он мог отвести душу в откровенной беседе (разумеется, на немецком языке) со старшей сестрой хирургического отделения Маргаритой Эмилиевной — умной, начитанной, вполне интеллигентной женщиной.
Она также отнеслась ко мне очень хорошо и немало постаралась, выхаживая меня. Взять хотя бы те внутривенные вливания, которые окрашивали меня во все цвета радуги.
Я знаю, что она замолвила за меня словечко в разговоре со своим шефом, заведующим хирургическим отделением. Кузнецову, скорей честолюбивому, нежели человеколюбивому врачу, хотелось доказать успех своей первой на спинном мозге операции, и мои старания выходить его пациентку Полю Симакову, мою соседку по «сумасшедшей» палате, оказались ему на руку. Выяснилось также, что я немного рисую и разбираюсь в медицине. А ему очень требовался «медхудожник». Наверное, благодаря всему этому он в отношении меня был благожелательно настроен.
Билзенс. Кузнецов ему не доверял и всячески оттеснял его на задний план. А тут ему, молодому врачу и начинающему хирургу, удалось сохранить жизнь в таком тяжелом случае! И он так удачно дренировал коленный сустав, что полностью сохранил его подвижность!
Еще двое врачей проявили ко мне симпатию: инфекционист Попов и прозектор Никишин.
Ну, Никишин — это чудак и добряк. Он делился всем, что у него было, а точнее, отдавал все, что у него еще не отобрали, — мания, свойственная обычно только святым. Он мне дал первый и, пожалуй, единственный за все годы неволи подарок — коробку акварельных красок и цветные карандаши. Этот очень ценный для меня подарок сделан был, очевидно, от чистого сердца, так как прошел со мною через все годы неволи, через все шмоны, этапы и уцелел.
Попов, в ту пору болевший желтухой, лежал в терапии на втором этаже и говорил обо мне в весьма похвальном тоне с начальником нашей больницы (говорили именно «начальник», а не «начальница») Верой Ивановной Грязневой.
Все обстоятельства сложились в мою пользу.
Так или иначе, но меня, к великому моему удивлению и еще большей радости, после выздоровления не отправили назад в девятое лаготделение, а оставили на работе в центральной больнице лагеря — ЦБЛ. Я недоумевала… С моей стороны не делалось ни малейшей попытки, даже намека на попытку бросить якорь в этой гавани, прежде чем мой утлый челнок будет окончательно превращен в щепы.
И все же не сидел ли за рулем моего жизненного челна все тот же мамин ангел-хранитель?!
Может быть, я была неразумна и за эти два с половиной года моей медицинской деятельности наделала очень много ошибок. Наверняка я, «молясь, расшибала лоб», притом отнюдь не только себе, но и моим сослуживцам, а еще чаще — начальникам. Но за одно поручусь: я оставалась беззаветно предана своей работе, бескорыстна и не щадила себя, стремясь помочь тем несчастным, которым могла помочь, и все это — sans peur et sans reproche[13]. Бог мне свидетель. Он мне и судья.