Арон Гуревич - Арон Гуревич История историка
Из Питера специально приехала Александра Дмитриевна Люблинская. Это тоже была в высшей степени колоритная фигура среди историков старшего поколения, дама, обладавшая острым умом, огромными знаниями и очень нелегким характером, личность тираническая и крайне пристрастная. Но ученый она была первоклассный — для того времени, конечно. На обсуждении книги Поршнева она произнесла большую речь, разоблачая его ошибки и подтасовки. Вывод был такой: «В книге Бориса Федоровича (а в ней было страниц 600–700) нет ни одной добросовестной страницы». Я не думаю, что кто бы то ни было может написать книгу в 600–700 страниц, среди которых нет ни одной добросовестной, но то, что Борис Федорович допускал перехлест за перехлестом, не вызывает никакого сомнения. Это не мешало тому, что в его спорах с Мунье (книга вскоре была переведена на французский язык) французская научная общественность в основном, насколько я знаю, приняла сторону Поршнева. Его идеи оказались, таким образом, плодотворными для мировой историографии.
Но научное творчество Поршнева страдало своего рода инфляцией идей, и часто он не мог обуздать себя. Полковник Бирюкович — он работал в военной академии, но был и специалистом по истории Франции начала Нового времени — очень метко сказал о Борисе Федоровиче, что у него «страстный характер ума».
Плодом одного из его необузданных увлечений была странная книга «Феодализм и народные массы». Идеи ее сводятся к следующему. Феодалы были такими же жестокими угнетателями, как и рабовладельцы античных времен; и сеньоры наверняка довели бы вилланов, сервов до рабского состояния, если бы не постоянная, напряженная классовая борьба крестьян, которая помешала господам этого достигнуть, а крестьяне хотя и остались зависимыми, эксплуатируемыми, но все‑таки не превратились в рабов. Следовательно, классовая борьба является демиургом истории и, собственно, творит экономику. После обсуждения статей Поршнева на эту тему, обсуждения очень страстного и в основном негативного для Б. Ф., он, тем не менее, захотел все это оформить в виде книги.
Я был свидетелем того, как он заказал одной молодой особе подобрать научные доказательства — ссылки, чтобы его высказывания не выглядели голословно. Подобрать ничего не удавалось, и эта молодая особа была настолько бестактна (я допустил это выражение, поскольку речь идет о моей жене), что, придя к профессору, изложила ему свои критические соображения. Он или пренебрег ее мнением, или не счел возможным для себя спорить по существу. И это не помешало ему опубликовать свою книгу, продукт его странного творчества.
Вместе с тем, несомненно, это был человек необычайного таланта, огромной эрудиции, очень увлеченный наукой. Вы, возможно, знаете, что он занимался не только историей Средних веков и Нового времени, его захватила мысль о «снежном человеке», и в поисках этого фантома он даже сам отправился на Памир в экспедицию. Все это заслуживает, наверное, всяческого уважения — человек обладал столь широким диапазоном научных увлечений и страстей. Но с ним было трудно.
Я помню: в конце 50–х или начале 60–х годов из Франции возвратился ученый из числа армянских эмигрантов. В Париже он работал в школе Иньяса Меерсона и Жан — Пьера Вернана, которые разрабатывали проблемы исторической психологии. Приехавший в Москву делал доклад об этом новом в то время направлении. Б. Ф. вначале отнесся к его сообщению в высшей степени негативно, через несколько месяцев, однако, передумал и решил, что исторической психологией стоит заниматься.
В связи с этим произошел такой случай. Я сделал в семинаре у С. Д. Сказкина в секторе истории Средних веков доклад об изучении исторической психологии. Он был воспринят с недоверием, недоумением, непониманием, а «раскусил» меня Александр Николаевич Чистозвонов, защищенный от всего нового своими ортодоксальными взглядами, о нем мне неоднократно, к сожалению, придется упоминать. Выступая в прениях, Чистозвонов заявил: «Арон Яковлевич, вы совершенно правильно считаете, что в вашем докладе не содержится никаких оригинальных идей и вы только констатируете то, что уже было высказано (я действительно старался подчеркнуть, что есть уже богатая традиция, которая просто до нас не дошла). Между прочим, в Пентагоне, — продолжал Чистозвонов, — давно уже разрабатывают принципы идеологической войны, и вот в этом плане ваши изыскания, конечно, могут им помочь».
Б. Ф., присутствовавший на моем докладе, по — видимому, понял, что дело не в Гуревиче (что такое этот Гуревич?), а тут бросают камушек в его огород, выступил и поддержал меня, заявив о пользе изучения исторической психологии.
Вскоре Поршнев опубликовал книжку «Социальная психология и история» и преподнес ее мне со словами: «Я вижу в вас рецензента». Я прочел книжку. В ней не содержалось ни одного указания на какие бы то ни было источники, на факты, которые можно было бы исследовать в плане изучения исторической психологии, кроме одной главы с многочисленными цитатами из работ Ленина относительно того, как надо вести себя, чтобы революционная тактика не отрывала партию от масс с их переменчивыми настроениями и т. п. Но о том, как историк может мобилизовать для таких исследований исторические источники, какова возможная методология изучения социально — психологических феноменов, не говорилось ничего. И я сказал: «Б. Ф., я не буду писать рецензию на эту книгу. То, что этим нужно заниматься, уже доказано не нами. Но проблема состоит в том, как этим заниматься, вот в это надо углубиться». Он не хотел углубляться в проблему, он хотел на эту тему просто поговорить.
«История историка» (1973 год):
«Аспекты истории, которые все более привлекали мое внимание начиная с рубежа 50–60–х годов, я именовал “социально — исторической психологией”. Термин, вероятно, не слишком определенный и не вполне адекватно отражающий мой подход к рассмотрению исторического материала, тем более что одновременно Б. Ф. Поршнев выступил в качестве пропагандиста сближения истории с психологией, имея в виду совершенно иные, чем я, и, на мой взгляд, малоперспективные формы сотрудничества обеих дисциплин. Его занимали преимущественно всякого рода настроения или чисто психологические установки, он настаивал (правда, не конкретизируя) на необходимости изучения психологии. Я не нашел его подход существенным с точки зрения историка. Решающим, по моему убеждению, является вопрос: возможна ли выработка с данной точки зрения плодотворной методики исследования исторических источников? Иначе говоря, можно ли сделать приемы, данные, идеи, установки другой науки (в данном случае психологии, но это же касается и социологии, антропологии, лингвистики и т. д.) достоянием исторического исследования, органически включить их в него, с тем, чтобы обогатить его понятийный и инструментальный арсенал?