Ольга Адамова-Слиозберг - Путь
Так Мотя прожила до 1935 года. Исполнилось ей семнадцать лет, но паспорта не дали, как и всем раскулаченным. В доме было плохо, отец ходил мрачный, как туча. Мать и младший братишка все болели. Мотя стала с отцом на лесоповале работать, а мать дома с братишкой. А в 1935 году, после убийства Кирова, отец напился пьяный, да и скажи: "Всех бы их, начальников, не плохо перебить, чтоб народ не мучали".
— Забрали отца, а мать все кашляла, кашляла, да в прошлую зиму оба с братом и померли. Так мне тошно стало, так скучно, что решила я к бабушке в село свое убежать. Паспорта не было, денег не было. Ранней весной в 1935 году собралась. Две пары обуви приготовила, сухарей насушила и пошла пешком.
За три месяца Мотя прошла почти две тысячи километров. Ночевала по деревням, а то и в копне. Как-то, еще в начале пути, в лесу заночевала, уснула крепко, да в утренние заморозки щеки и отморозила.
Одни ботинки сразу же развалились, потом, если дорога была сносная, шла босиком. По деревням где Христа ради кормили, а где поработает. И дошла. Бабушка от радости все плакала, наглядеться не могла на свою Мотю. И правда, если бы не щеки, хороша стала Мотя в свои восемнадцать лет. Маленькая, крепкая, как орешек, складная, с хитро поблескивающими черными глазами и неистребимым юмором и добродушием. Бабушка ее кормила, ласкала, ноги теплым салом мазала, нарядила ее, спала с ней в одной постели, на улицу не пускала, боялась, что увидят кому не следует… Да все равно узнали. Только и прожила она с бабушкой неделю, а потом пришли и забрали за нарушение паспортного режима.
— Ну, все равно я не жалею, что убежала. В лагере людей много, кино бывает, хуже не будет.
Да, бедная, милая Мотя! Тебе хуже не будет, некуда.
Так я стала жить в камере № 105 и ждать приговора. Прожила я в ней три месяца и успела приглядеться и более или менее разобраться в ее обитателях.
Если раньше мне казалось, что, потеряв детей, я не смогу ничем в жизни интересоваться, то сейчас огромность горя, окружавшего меня, заставила выйти из погруженности в собственную судьбу и задуматься о других людях.
На сто женщин нашей камеры была одна старуха эсерка, две грузинские меньшевички и две троцкистки. Все они ходили по тюрьмам и ссылкам от восьми до пятнадцати лет. Сейчас их привезли из политизолятора на переследствие. Для этих людей отношение к правительству, особенно к НКВД, давно определилось: это были враги, с которыми нужно бороться. Для троцкисток самым главным врагом был Сталин, которого они называли "папуля", спрашивали, издеваясь над нами: "Почему "папуля" вам не помогает, ведь вы его так любите? "
Эсерка и меньшевички Сталина просто презирали и считали тупицей, а ненавидели Ленина, который, по их мнению, уничтожил демократию и тем открыл дорогу всякому беззаконию.
1936 год, с их точки зрения, был только деталью. Отчасти они были даже рады — сбывались их самые мрачные предсказания.
Им было морально легче, все было ясно, все стояло на своих местах. Легче им было еще и потому, что они привыкли к тюрьме, втянулись в ее страшный быт. С волей уже оборвалась связь, у них не было ни детей, ни родителей, а мужья их давно погибли или, как и они странствовали по тюрьмам.
Обо всех городах они говорили с точки зрения тюрьмы. Например:
— Вам нравится Орел?
— Что вы! Каменные полы, прогулочные дворы огорожены высоким забором.
— А Самара?
— Город неплохой, но в бане дают мыться всего пятнадцать минут.
Они умели отстаивать свои права, знали все законы, и тюремное начальство их побаивалось. Им сразу выписывали диетпитание, если они нуждались — направляли в больницу.
О политике они говорили как о деле совершенно ясном: революция погибла десять лет тому назад (меньшевичка и эсерка говорили, что пятнадцать), страна идет к краху и чем скорее он наступит, тем лучше. Они смеялись, когда им рассказывали о глупостях, которые делают руководители хозяйств (я им не рассказала, как в Ташкенте изобретали машину, которая десять лет работала в Невеле). Они были уверены, что, если разразится война, советская власть рухнет, как карточный домик.
Со скрытой радостью встречали они новые партии арестованных, особенно коммунистов, которые когда-то травили их, а теперь разделят с ними тюремные нары.
Прислушиваясь к их разговорам, я заметила, что они очень плохо знают советских людей, даже их быт. Да и откуда им было знать нашу жизнь, ведь они смотрели на нее из-за тюремной решетки.
Я смотрела на них, и мне так не хотелось попасть в их среду. Я так боялась, что моими воспоминаниями будут тюрьмы, а надеждами — хороший политизолятор с отличной библиотекой и садом для прогулок.
Кроме этих пяти женщин, все остальные девяносто пять человек уверяли, что они невиновны. Только некоторые, наиболее выдержанные партийки воздерживались от рассказов о своих "делах", остальные же испытывали непреодолимую потребность говорить, рассказывать, советоваться, спрашивать мнения о том, что их ожидает.
Очень многих просто оговорили, другие же были "виноваты", но не знали об этом. Ведь никому и в голову приходило, что рассказать или выслушать анекдот, который знает вся Москва, называется совершить преступление по статье 58–10, т. е. вести агитацию против советской власти, караемую лишением свободы до десяти лет. Никто не думал, что если муж, делясь с женой, ругает, предположим, Кагановича или Молотова, или, не дай Бог, Сталина, то жена обязана сообщить об этом в МГБ, в противном случае она совершает преступление по статье 58-1 (недонесение) и ей грозит лишение свободы до восьми лет.
Никто не считал также преступлением знакомство с бывшими оппозиционерами: раз им разрешено жить и работать в Москве, а многие из них даже восстановлены в партии, почему нельзя с ними общаться?
Вначале я пыталась не доверять горестным повестям, которые мне рассказывали. Ведь если все так же невиновны, как я, значит, произошло ужасное вредительство. Значит — лгут газеты, лгут речи вождей, лгут судебные процессы. Нет, этого не может быть! Где-то там, в одиночных корпусах, в мужских камерах, сидят эти проклятые заговорщики, из-за которых так все смешалось, что теперь нельзя отличить правого от виновного. Но я не могла не верить людям. Я не могла не верить рассказу старухи Пинсон об очной ставке с Муратовым:
— Я потребовала с ним очной ставки. Меня ввели в кабинет следователя. Там сидел какой-то седой старик с бегающими глазами. Только когда он заговорил, я поняла, что это был Муратов (Муратову было тридцать три года) Я бросилась к нему:
"Андрей Алексеевич, скажите, что все это неправда, что ни в какой террористической организации я не была! И вдруг, можете себе представить, он мне говорит: