Вацлав Нижинский - Нижинский
Не считая хронологических противоречий, записки в том виде, в каком они были изданы, заключали в себе ряд логических неувязок. Действительно, как бы ни было повествование отрывисто и бессвязно, все же можно проследить развитие событий, которое и погружает в недоумение. Вот Нижинский живет с женой и дочерью в швейцарском городке Сен-Мориц и отправляется в свои одинокие прогулки по заснеженным горам. Изредка его сопровождает некая А. Из записок видно, что дом часто посещает безымянный доктор. Внезапно появляются новые действующие лица: теща с мужем (между прочим, приезжают они из-за границы, а путешествие это в военное время непростое), и тут же на горизонте возникает город Цюрих, куда Нижинского собираются везти, чтобы показать врачу. Его просят проститься с дочерью и сказать ей, что он больше не вернется. Вдруг все, как по волшебству, исчезает. «Смерть» не конец, далее следуют пространные «Чувства», где уже нет и следа пребывания решительной тещи, но зато снова возникает А. Все это венчает загадочно датированный «Эпилог». Даже не видя оригинала, было ясно, что дневник писался не в одной, а в нескольких тонких тетрадях, и что при переводе их перепутали. Непонятно только, почему ни переводчики, ни издатели не заметили таких явных несоответствий.
Мне, к сожалению, не удалось подержать в руках оригинал. После смерти жены Нижинского его несколько раз перепродавали на аукционе Сотбис, и каждый раз покупатели желали остаться неизвестными. Сейчас он находится в нью-йоркском музее «Метрополитен». Еще при жизни Ромола Нижинская подарила тетради одному из друзей, который решился продать их, чтобы заплатить долги, оставшиеся после ее смерти в наследство двум дочерям, Кире и Тамаре. Она просила дочерей не публиковать эти записки в том виде, в каком они есть, поскольку в тексте были сделаны купюры. К счастью, душеприказчиком Ромолы оказался ее бывший зять, знаменитый композитор и дирижер Игорь Маркевич, первым браком женатый на дочери Нижинского Кире. В последние годы жизни Ромолы они много общались, и скорее всего именно он позаботился, чтобы с тетрадей были сделаны фотокопии. Они сохранились у сына Маркевича, Вацлава, который живет в Швейцарии со своими детьми. Его сын
Юрий очень похож на своего прадеда, Вацлава Нижинского. По-русски они не говорят. Именно Юрий, тогда мальчик лет семи, и уговорил своего отца поделиться со мной драгоценными копиями. С них была сделана очередная фотокопия, которую я и увезла из Швейцарии в Париж десять лет назад.
Эти копии местами были совершенно «слепые», текст приходилось расшифровывать с лупой. И мне довелось, сперва пережив целый вихрь потрясений— настолько эти записки отличались от того, во что они превратились при публикации, — провести над ними долгие дни и ночи прежде чем, отделив приблизительно третью часть текста, считая с конца, переложить эти страницы в начало, тем самым восстановив хронологию книги. Книги, потому что сам Нижинский никогда не называл ее дневником. Правда, это необычная книга, ведь Нижинский не писатель, никогда не писал ничего, кроме писем. И это тоже письмо, послание к человечеству, в которое время от времени врываются события сегодняшнего дня — и по мере их трагического развития, они отвоевывают себе все больше и больше места. И все вдруг стало ясно, просто и страшно — предстала картина конца; конца жизни, конца творческого пути одного человека и катастрофы.
У меня в руках был подлинник уникального документа, написанного гениальным художником, балансирующим, как на краю пропасти, между светом и мраком.
Ηо к этому уникальному документу, и без того хронологически запутанному, при первой публикации был применен какой-то кулинарный метод: он был изрезан на кусочки, одни из которых отбраковали из соображений этики, другие — из соображений интереса массового читателя, третьи— из соображений вовсе непонятных, а все оставшееся было перемешано и подано читателю под соусом подлинника. Это сделало бессвязными многие высказывания Нижинского, например, неизвестно откуда возникшие долгие пассажи о Вильсоне[1] и Ллойд-Джордже[2]. На самом деле, они явились простым следствием покупки субботнего выпуска «Иллюстрасьон»[3], как это видно в оригинале (Нижинский аккуратно помечает: 25 января 1919 года). Всего одна фотография повлекла за собой целые страницы рассуждений, сбивающихся на бред (они были даны в сокращении).
После того, как были найдены начало и конец рукописи, она вдруг явила собой уже готовый сценарий, совершенно потрясающий и неумолимый. Стало возможным точно датировать записки, над которыми Нижинский работал не в течение полутора-двух лет, как думал Игорь Маркевич, а вслед за ним— многие другие, а полтора месяца, создавая их на одном дыхании, поэтому относиться к ним надо не как к книге и судить их за огрехи нельзя, хотя Нижинский задумывал писать именно книгу. В этой рукописи-скорописи, которую он начал писать накануне своего последнего злосчастного выступления, местами попадаются ошибки, чаще всего описки, имеются неточности, галлицизмы и полонизмы — всего десяток на весь текст (естественный результат десятилетнего пребывания человека на чужбине, для которого русский язык вдобавок еще и не родной, по крайней мере, почти все русские, пожив полгода в Париже, неизменно начинают употреблять выражения типа «брать метро»). Готовя рукопись к печати, я посчитала уместным не переносить эти погрешности в окончательный текст.
Итак, 19 января 1919 года. Нижинский начинает писать карандашом, внезапно, с другого конца тетради, где ранее записывал свои упражнения по балетной нотации*.
«Я назову эту книгу “Чувством”. Я люблю чувство, а поэтому буду писать много. Я хочу большую книгу о чувстве, ибо в ней будет вся твоя жизнь. Я не хочу печатать книгу после твоей смерти. Я хочу напечатать теперь. Я боюсь за тебя, ибо ты боишься за себя. Я хочу сказать правду. Я не хочу обижать людей. Может быть, тебя посадят в тюрьму за эту книгу. Я буду;с тобой. Ибо ты любишь меня. Я не могу молчать. Я должен говорить…»
Так, почти что с самого начала, в строку, начинается диалог с Богом. Чувство не подводит Нижинского. Он понимает, что у него мало времени, поэтому обрывает свои предыдущие записи, чтобы успеть сказать главное. Он чувствует, что его ждет:
«Ты будешь сидеть в сумасшедшем доме и ты поймешь сумасшедших. Я хочу, чтобы тебя посадили в тюрьму или в сумасшедший дом. Достоевский был в каторжных работах, а поэтому ты можешь тоже сидеть где-нибудь. Я знаю любовь людей, у которых не замолкает в груди, а поэтому они не позволят тебя посадить. Ты будешь свободен как птица, ибо эта книга будет издана во многих тысячах экземпляров. Я хочу подписаться Нижинским для рекламы, но мое имя есть Бог».