Игорь Кузьмичев - Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Вот такой вели они разговор. Не только Бунин, сама Россия была предметом их размышлений.
Не знаю, сколь обстоятельно Казаков читал книги Б. Зайцева, имевшего в свое время репутацию «поэта прозы», – Куприн называл его талант «таким простым, вдумчивым, элегическим, таким тонким», – но, без сомнения, он обнаружил бы в зайцевской манере немало для себя родственного: и лиричность, и музыкальность, и сильно развитое чувство природы, и автобиографизм, переплавленный в исповедь очевидца трагической эпохи. Им обоим, и тому и другому, разделенным, казалось бы, пропастью лет, был одинаково дорог «пейзаж и климат русской литературы», душевный и трогательный, как писал Б. Зайцев, «человечнейший и христианнейший из всех».
Ну и конечно Казаков не мог бы остаться равнодушным к рассказу Б. Зайцева «Улица Св. Николая», – если он его читал, – поэтическому монологу об Арбате. «Образ юности отошедшей, жизни шумной и вольной, ласковой сутолоки, любви, надежд, успехов и меланхолий, веселья и стремления – это ты, Арбат…» – так грустил Б. Зайцев в 1921 году, и легко себе представить, какой сердечный отклик эти строки могли бы вызвать у Казакова. Образ Арбата в этом рассказе одновременно конкретен и символичен, пленителен и жесток, провидчески тревожен и взывает к мужеству. Волны истории, набегая, меняли его облик в XX веке, Арбат торжествовал и каялся, богател и беззаботничал, шумели над ним «метели страшные», и житель его, «гражданин Арбата», закалялся в горниле событий, «грозных и свирепых». «Много нагрешил ты, – обращался к нему Б. Зайцев, – заплатил недешево. Но такова жизнь. И не стоит на месте. Налетела буря, пронеслась, карая, взвешивая, встряхивая, – стала тихнуть. Утомились воевать и ненавидеть; начал силу забирать обычный день – атомная пружина человечества… А ты живешь, – и это звучало уже как обращение к потомку, – в жизни новейшей, вновь беспощадной, среди богатых и бедных, даровитых и бездарных, неудачников, счастливцев. Не позабывай уроков. Будь спокоен, скромен, сдержан. Призывай любовь и кротость, столь безмерно изгнанных, столь поруганных… Плачь с плачущими. Замерзай с замерзшими и голодай с голодными. Но не гаси себя и не сдавайся плену мелкой жизни, мелкого стяжательства, ты, русский, гражданин Арбата…»
Этот призыв Казаков, автор «Голубого и зеленого», имел полное право отнести к себе. Да вот знали бы они с Б. Зайцевым, в каком глухом плену «мелкой жизни, мелкого стяжательства» окажется Арбат в XXI веке!
Во время той французской поездки состоялись у Казакова и другие подобные встречи, а направляясь в Ниццу, он завернул в Грасс, на бунинскую виллу и потом свои впечатления изложил позже в наброске «Вилла Бельведер», откуда я рискну привести пространную выдержку, как бы страничку из неосуществленной казаковской книги о Бунине:
«А я вдруг стал воображать эту виллу Бельведер, – писал Казаков, переносясь в тот весенний день на горном шоссе, когда «от синевы небес весело ломило душу», – и подумал, что, в сущности, это первый дом, где Бунин жил многие годы подряд. Что это был первый его дом!
Странно все-таки, что Бунин, которого критики не называли иначе как барином, помещиком, – никогда не имел своего угла. Вечный бродяга, жил он то у родственников в Орловской губернии, то по отелям, гостиницам…
Трудно понять человека, дожившего почти до старости и нажившего два чемодана рукописей и любимых вещей. Не говорю уже о Толстом – скромнейший Чехов всю жизнь мечтал стать домовладельцем и стал им.
И не беден был Бунин, нет, по тогдашним временам получал он высокие гонорары, любил жить широко – это досталось ему, наверное, от отца – любил путешествовать, побывал чуть не во всем мире, а возвращался каждый раз не к родным палестинам, а в гостиницу Лоскутную.
Жалел ли он, что нет у него детей, родного угла, где все свое, родное, привычное, где все настраивает на рабочий лад, на ежедневный постоянный труд?
Никогда не говорил он об этом.
И странно еще, что всю вторую свою половину жизни провел он оседло, почти никуда не ездил, будто потерял вдруг тягу к новым местам. Или это потому, что жил бедно? Даже слишком бедно…
Каюсь – не люблю мемориальных музеев, до сих пор не был во многих знаменитых усадьбах. Но по дороге в Грасс мне вдруг так захотелось увидеть эту виллу, это печальное пристанище, где Бунин проводил свои, может быть, самые страшные ночи в мыслях о мимолетности славы и о скорой неминуемой смерти, так мне стало горько, будто ехал я на дорогую могилу.
И еще я думал, что и этот дом был, в сущности, чужой ему дом. Все в этом доме было ему чужое и сами стены хранили память о многих поколениях чужих людей.
Все-таки и в этом доме был он минутный гость, странник, присевший на минуту перед дальней дорогой, только вот дороги у него как раз и не было. Даже эфемерного утешения, что дом твой станет когда-нибудь родовым гнездом для твоих детей и внуков, – у него не было.
И мне не хотелось в «благоговейном молчании» ходить по комнатам этой виллы, а хотелось только взглянуть на стены, оглянуться вокруг, увидеть то, что долгие годы видел из окна и во время прогулок он…»
Посещение Франции, где его принимали столь радушно, запомнилось Казакову навсегда. Из Парижа он, правда, писал жене, что не испытывал здесь – от архитектуры города – «того болезненного восторга», который был у него, когда он впервые приехал в Питер, тем не менее, как рассказывала Тамара Михайловна, Париж, с его благопристойностью, приветливостью и комфортом, благообразными стариками и старушками, с его кафе и антикварами, он очень полюбил и непременно хотел поехать туда еще – его приглашали прочесть там лекции о русской литературе…
Только поездки за границу случались редко. А Казакову думалось, что родился он слишком поздно, и родись столетием раньше, «непременно сделался бы путешественником». Тамара Михайловна вспоминала: «…ему очень хотелось побывать в разных странах, он мечтал о кругосветном путешествии, узнавал даже, нельзя ли наняться на какое-нибудь океанологическое судно. Очень хотел попасть на Святую землю – он всегда говорил об этом, когда брал в руки маленький кипарисовый складень, привезенный оттуда кем-то из благочестивых предков…»
В Абрамцеве Казаков жил чем дальше, тем все замкнутее, почти отшельнически. Единственное, чего жаждал – писать свои рассказы, они одолевали его, но в 1960-е годы он много времени и сил отдал переводам.
В 1962 году Казаков перевел с якутского повесть Николая Чискана «Белый поток», а позже надолго сдружился с казахским прозаиком Абдижамилом Нурпеисовым и в результате после нескольких лет работы подарил русскому читателю его трехтомный роман «Кровь и пот», который получил, по словам С. Баруздина, широкое признание «не только в нашей стране, но и за рубежом, поскольку с русского был переведен и на многие другие языки мира».