Юлий Марголин - Путешествие в страну Зе-Ка
В Онуфриевке была особая смесь народов. Уже по дороге в баню зацепил меня худой и жилистый черный человек с исполинским носом, говоривший по-французски. Это был эльзасский еврей, по фамилии Леви. Какими судьбами занесло его в советский трудлагерь, я не успел расспросить. В бане я отдал записочку Макса адресату, русскому лекпому, но сразу же привлек мое внимание другой врач при столе Санчасти: нацмен, очевидный, несомненный нацмен, но не казах, не узбек и не туркмен, а какой-то другой нацмен со странно знакомым лицом. Я мог поклясться, что я уже видел такие лица где-то, но не в России. И это лицо улыбалось мне, как лицо друга — я почувствовал симпатию в его выражении.
— «Марголин из Круглицы, да мы о вас слышали… — сказал странный нацмен, — очень приятно. Вы палестинец! Оставайтесь с нами жить в Онуфриевке. Мы вам выпишем цинготный, найдем работу полегче… оставайтесь с нами…» Это был д-р Селям, араб, левантинец, александрийский араб, который, наверно, бывал и в соседней Палестине. Вот где арабы и евреи были, наконец, друзьями: в Онуфриевке. Услышав, что меня спрашивают, чего я хочу, я просиял. Обратно, обратно! И никакие уговоры не помогли. Селям выписал мне бумажку, форменное удостоверение в том, что я не гожусь на физическую работу — разве только «бисквиты перебирать». Эту патентованную лагерную остроту он повторил раза три, с забавным русским акцентом и ослепительной улыбкой белых зубов. Таким образом отослали меня обратно, а со мной еще 15 человек, половину всех присланных — как негодных на тяжелую работу. Нас немедленно вывели за вахту и погнали по шпалам тем же путем, которым мы прибыли.
Было уже 11 часов, когда я ввалился в спящий барак в Круглице.
Я был очень доволен тем, что вернулся на старое место. Отдыхать я еще не мог: мое место на наре уже было занято. Я расположился на полу переполненного барака. Потом в продстол, где табельщик выписал нам хлеб и ужин. На кухне дали нам остатки супа. Но больше всех поразил меня Исаак пятый.
Лицо его горело румянцем, он был вне себя. Только что объявил ему нарядчик, что пришел на него наряд из Ерцева, и завтра утром отправят его в Управление ерцевских лагерей. И так как у него не было «срока», то этот индивидуальный вызов в его воображении сразу превратился в весть об освобождении. Все кругом поверили сразу, что это освобождение, и он сам горел, дергался от возбуждения, не мог спать и не понимал, что ему говорили.
Я выслушал эту необыкновенную новость и лег спать на полу. Но Исаак еще долго сидел на нарах, вертя головой во все стороны, ошеломленный и испуганный своим счастьем.
На утро я сказал ему, что перед отправкой нам надо серьезно поговорить. Я думал, что этот юноша когда-нибудь через годы передаст весть обо мне моей семье, если мне суждено погибнуть. Я очень привязался к нему и считал его как бы членом своей семьи. Но к моему удивлению и огорчению — последняя беседа не состоялась. Исаак пятый, мой лагерный товарищ и духовный сын, с которым мы провели много часов в задушевной беседе, с которым мы делились надеждами и мечтами — забыл меня еще прежде, чем вышел из Круглицы. Все, что я мог сказать ему на пороге свободы, мгновенно перестало интересовать его. Я был глубоко уязвлен и обижен, я не мог понять этой страшной способности забвения или неспособности запоминать, которая отличает хилое человеческое сердце. Время лечит раны, но не нужно много времени, довольно одного дня, одного часа, одного поворота судьбы, чтобы сдунуть прочь бесследно то, чем мы жили, что казалось нам важным, наши печали и радости, наши намерения, решения и обеты. Я чувствовал себя обманутым. Исаак побежал к выходу, едва кивнув мне. Я не успел передать ему даже адреса моей семьи.
Я перегнулся с верхней нары — я унаследовал его место — и крикнул вслед дико:
— Будь человеком! Помни, будь человеком!
Но эти слова уже не дошли до него.
Никуда не отпустили Исаака, и его сон о свободе развеялся в Ерцеве. Еще целый год он прожил там, а потом потонул в море лагерной России. И до сих пор я не знаю, выжил ли он, или погиб, и как пережил разочарование своего мнимого «освобождения».
19. Лагерный невроз
Человек, пред которым проходит за годы заключения Ниагара несчастья, бесчисленное количество лагерных судеб, постепенно перестает реагировать на окружающую ненормальность с остротой первых месяцев. Первое время все его поражает и потрясает. Потом он перестает удивляться. Он уже не замечает ненормальности ненормального. Наоборот: на пего производит впечатление ненормальность нормального.
В один зимний день, когда наша бригада возвращалась с работы, мы вдруг увидели, как летели где-то по боковой дороге санки, запряженные великолепной лошадью. Крутая шея лошади была красиво выгнута, хвост и грива летели по ветру, санки были небольшие, изящной работы, в них сидел тепло и по-европейски одетый человек. На нем было даже кашне.
И мы остолбенели. Нам казалось, это сон, галлюцинация. Человек, лошадь, санки — все выглядело так, как никогда не выглядят люди, животные и вещи в лагере. Мы отвыкли от вида нормальных вещей. Люди начали смеяться каким-то глупым смехом, как будто это было немножко смешно.
В лагере были изуродованы все без исключения люди и все вещи. Те же самые слова русского языка, которые употреблялись на воле, в лагере значили что-то другое. В лагере говорят: человек-культура-дом-работа-радио-обед-котлета — но ни одно из этих слов не значит того, что на воле нормально обозначается этими словами.
Под страшным воздействием лагерных условий каждый человек подвергается деформации. Никто не сохраняет первоначальной формы. Трудность наблюдения в том, что сам наблюдатель тоже деформирован. Он тоже ненормален. Чтобы правильно оценить все происходящее, ему следовало бы прежде всего учесть собственную ненормальность. В лагере нет неповрежденных. Все — жертвы, все одели казенный бушлат не только на тело, но и на душу.
И, однако, есть в лагере люди, которым живется хорошо, и они довольны. По крайней мере, они говорят так. Эти люди интересовали меня в особенности, потому что в них исполнялось одно из назначений лагеря. Лагерная система существует для того, чтобы сломить душевное сопротивление — и либо уничтожить человека, либо идеально приспособить его. А первый знак приспособления — это, когда лагерь становится домом, естественной формой существования.
— Чем здесь плохо? — говорили некоторые бывшие колхозники, — каждый день пайка готовая, заботятся: одевают, обувают, лечат, кормят. Только работай. Да я и на воле не жил лучше.
Масса з/к относилась к таким энтузиастам лагеря с некоторой насмешливостью, с презрительным оттенком собственного превосходства. Но, во-первых, никогда нельзя было понять, действительно ли они серьезно это говорят. Во-вторых, мне казалось, что это, в самом деле, самый здоровый элемент лагерного населения: люди абсолютного послушания и безропотности, ничего им не нужно, и они себя хорошо чувствуют в лагере. Идеальные советские з/к: их мысли и желания, их функции и реакции целиком определены извне, можно их освободить — на таких советская власть может целиком положиться. Даже и на воле невидимая стена лагеря будет окружать их.