Михаил Юхма - Кунгош — птица бессмертия
— А я так понял, что нас, мусульман, он все-таки любит чуточку больше. Верно, комиссар?
Мулланур, не желая разочаровывать парня, только посмеивался в ответ.
Когда Мулланура уводили на очередной допрос, настроение в камере сразу резко менялось. Гнетущее чувство тревоги томило узников, страх за комиссара сжимал их сердца. Все понимали, что с любого из таких допросов он может не вернуться. В такие часы в камере стояла мрачная, напряженная тишина. Только юноша-татарин, забившись в угол, всякий раз заводил одну и ту же песню. Песня была протяжная, унылая, тоска и боль, выплескивавшиеся в ее мелодии, невольно заражали людей.
Обычно все молча слушали ставший для них привычным тоскливый напев. Но в этот раз матрос вдруг не выдержал:
— Будет тебе тоску разводить! И так тошно, а тут еще ты со своим нытьем…
— Пускай поет, — заступился за парня раненый красноармеец, лежавший на нарах. — Может, ему так легче.
— И то верно! Пусть поет… Коли неймется ему, стало быть, душа просит, — поддержали его остальные сокамерники.
— Эх, братцы! — с надрывом сказал матрос. — Что-то долго нынче нет нашего комиссара. Не случилось ли чего…
— Не иначе, они его убили… Лучше бы не дожить мне до этого дня! — крикнул юноша-татарин.
— Не каркай! — оборвал его матрос. — Рано еще нас хоронить. Мы еще поживем…
— Это верно, — поддержал матроса длинноусый старик рабочий. — Не бойтесь, товарищи! Не такой человек комиссар Вахитов, чтобы так вот просто дать себя убить. Я-то уж, слава тебе господи, его хорошо знаю.
— Постой! Ты что же, стало быть, еще раньше с ним был знаком? До того, как здесь, в тюрьме этой проклятущей, встретились?
— Знаком не знаком, — степенно ответил рабочий, — а повидаться привелось. Как сейчас помню его выступление в марте семнадцатого…
— Это где же было?
— Да здесь, в Казани, где же еще… В театре. Зал был полон всяких важных господ, нарядных, что твои павлины.
— А ты-то как туда попал?
— А нас послали стулья таскать. Кресел на всех не хватило, вот мы и таскали стулья да расставляли их повсюду, где только было свободное местечко. Ну а потом, как стулья расставили, решили остаться, своими глазами поглядеть на это представление.
— А что за представление-то? Зачем они собрались там, все эти важные господа?
— Приветствовать великую бескровную всенародную революцию. Показать, что они все за народ, что поддерживают, значит, Временное правительство. Там и офицеры были, и фабриканты, и муллы, и купцы. И вот что самое удивительное! Все они вдруг революционерами оказались. Всю жизнь, оказывается, только о том и мечтали, чтобы рухнул проклятый царский режим. Все были с красными бантами, и только и разговору было, что о свободе. Каждый оратор заканчивал свою речь призывом объединиться вокруг авторитетных представителей нашей передовой интеллигенции. Кто говорил по-русски, кто по-татарски, а некоторые так даже и по-арабски. Не все я, конечно, понимал, но как только раздался голос комиссара Вахитова, так я сразу смекнул, что к чему…
— Так он, значит, тоже там был, ваш комиссар?
— Ну да! А я тебе про что толкую? Только тогда он, понятно, еще никаким комиссаром не был… Выступал какой-то тучный купчина, краснолицый, здоровый. Как говорится, косая сажень в плечах. Что он там говорил, я уж, признаться, и не помню. Видать, ту же жвачку жевал, что и все остальные. И тут вдруг прогремел раскатистый бас: «Господа ораторы! Неужто про самое-то главное никто из вас и слова не скажет?»
— Это был наш комиссар? — не вытерпел кто-то из слушавших.
— Он самый, — подтвердил рассказчик. — В зале шум поднялся, крик. Купчину с трибуны словно ветром сдуло. Я и не заметил, как это вышло, а уж на трибуне стоял он — товарищ Вахитов. Молодой, строгий такой, одет хотя и скромно, но красиво. Не расфуфыренный, как эти павлины, но не хуже них гляделся. Да… Ну и начал тут он их крыть. Я всю его речь тогдашнюю запомнил. До меня, говорит, тут выступали разные люди, в том числе и блистательные ораторы. Но все они, говорит, словно грызли голову одной тухлой рыбы. Все они твердили одно и то же. Нету, дескать, мусульманина-рабочего и мусульманина-капиталиста, мусульманина-бедняка и мусульманина-богача. Все мусульмане, дескать, отныне равны. Нет, говорит! Не выйдет у вас это, господа! А куда, говорит, вы денете тысячи, десятки тысяч рабочих-мусульман, гнущих свои спины ради обогащения господ алафузовых и крестовниковых! Не для того, говорит, рабочие боролись столько лет, не для того гнили на каторге, не для того гибли на баррикадах, чтобы теперь заместо ржавых оков самодержавия вы надели на них новенькие кандалы! Нет, говорит, господа ораторы! Простому народу с вами не по пути! У пролетариев, говорит, своя дорога. И мы пойдем по ней до самого конца…
— Да-а, сильно сказал! — промолвил раненый боец, лежавший на нарах.
— Еще бы несколько словечек добавить, — сказал матрос. — Наших, флотских.
— И без них все было ясно, — усмехнулся старик рабочий. — Видели бы вы, что тут началось, какой сразу поднялся злобный вой! Особенно в президиуме да в первых рядах. Какой крик подняли все эти нарядные господа! Они ревели: «Долой!», «Предатель!», «Демагог!»
— А вы-то что же? Неужели молчали? — вскинулся матрос.
— Ну не-ет! Мы тоже в долгу не остались. Орали со своей галерки что было сил: «Молодец!», «Правильно!», «Верно!», «Ура!», «В самую точку!» Шум стоял такой, словно бомба разорвалась в этом раззолоченном зале…
— Да, наверно, так оно и было. Хорошей бомбочкой угостил он тогда всех этих господ!
— Эх, где-то он сейчас, наш комиссар. Пора бы ему уже вернуться, — снова помрачнел магрос.
Юноша-татарин опять затянул свою нескончаемую песню.
Матрос подошел к нему поближе:
— Слушай, браток! А про что она, эта песня твоя?
— Про нас с тобой.
— А как называется?
— «Песня из тюрьмы».
— Вон оно что… Ну-ка переведи. Я хочу все слова понять. Можешь?
Юноша молча кивнул и начал переводить:
— «Пускай я погибну в тюрьме от рук палачей. Я знаю, что не напрасно жил на этом свете. Мое сердце горело в ночном мраке неугасимым пламенем революционного огня…»
Переводил он легко, без запинки. Видно, не впервой ему было пересказывать друзьям, не знающим его родного языка, слова этой полюбившейся ему песни.
— «Эти слова я напишу своей кровью на тюремных стенах. Я не стану просить пощады у врагов, не хочу покупать свою жизнь ценой предательства. Сегодня, наверно, пробьет мой последний, мой смертный час. Но жизнь будет продолжаться. Год будет сменяться новым годом. Но всегда народ будет помнить тех, кто отдал свою жизнь за его свободу».