Анри Труайя - Бодлер
Лакруа не соизволил явиться и на этот раз. Но один из акционеров издательства все же пришел и затем устроил встречу поэта и Фербокховена. У Бодлера проснулась надежда. Но разговор оказался коротким. Фербокховен остался неумолим. Критические статьи ему были не нужны. Разве что роман мог бы его заинтересовать. «Какое лицемерие! — прокомментировал Бодлер. — Он ведь знает, что у меня нет романов». Поскольку с Лакруа-Фербокховеном ничего не получилось, он обратился к «Эндепанданс бельж». К сожалению, у газеты уже имелись корреспонденты в Париже, и к тому же директор опасался этого взрывоопасного француза, который не любил ни Францию, ни Бельгию.
Тут уж гнев поэта против Бельгии превратился в болезненное отвращение. Досада, обусловленная серией неудач, усугублялась еще и нервным истощением, вызванным прогрессирующим сифилисом. Чтобы успокоить нервы, он принимал опиум и употреблял много спиртного, тем самым окончательно затуманивая свой мозг. Будучи не в силах обвинять отдельных людей, Бодлер обратил свой гнев на всю нацию. Каждый день писал он письма, полные истерической злости, собираясь опубликовать их в «Фигаро». Потом у него возник замысел книги «Бедная Бельгия!», где оказались бы уместными и кое-какие язвительные стихи. Но хотя он и выезжал несколько раз в провинцию, знал он только Брюссель, да и то приблизительно!.. Чтобы его атаки стали более весомыми, было совершенно необходимо повидать другие города. Но билеты на поезд стоили дорого. Как он ни экономил, денег ему ни на что не хватало. Благоразумие подсказывало, что нужно вернуться в Париж, поднакопить деньжат и уже потом опять отправиться в Бельгию, чтобы пополнить досье. Между тем проходили недели, а он все откладывал и откладывал свой отъезд из брюссельского болота. Использовал любой предлог, чтобы не двигаться с места, сетуя на вынужденную неподвижность. 13 ноября 1864 года он сообщил Анселю, что готов удрать и что его памфлет против Бельгии уже практически готов (что вовсе не соответствовало действительности). «Эта книга о Бельгии, как я Вам сказал, станет проверкой моих когтей. Потом я обращу их против Франции. Я терпеливо объясню все причины моего отвращения к человеческому роду». 18 ноября он уточнил в письме тому же Анселю, что уедет через пару дней. Но и 18 декабря Бодлер все еще продолжал оставаться в Брюсселе и объяснял свою затянувшуюся задержку следующим образом: «В последний момент, несмотря на все мое желание повидать матушку и несмотря на смертную скуку моей жизни здесь, — такой скуки не вызывает у меня даже французская глупость, от которой я так страдал эти последние годы, — меня вдруг охватил страх, жуткий страх, ужас от перспективы вновь увидеть мой ад, очутиться в Париже и при этом не иметь возможности щедро раздать деньги, что могло бы обеспечить мне настоящий отдых в Онфлёре».
Тем временем Бодлер посетил Антверпен, Мехелен, Намюр, где он был гостем Фелисьена Ропса, слегка взбалмошного человека, наделенного несомненным талантом живописца и гравера. Он восхищался памятниками, пейзажами, колокольным звоном церквей, но не изменил своего мнения о жителях, продолжая считать их всех людьми низшей категории. И новогодние поздравления матери 1 января 1865 года он послал по-прежнему из Брюсселя. Он признался ей, что опасается уйти из жизни прежде, чем осуществит все свои планы и искупит свою вину перед ней. Но у него было одно извиняющее обстоятельство: «Я уже столько страдал и так был наказан, что многое мне можно простить». Он уже восемь месяцев прозябал в Бельгии, тогда как должен был пробыть там всего несколько дней. Причина очень проста: «Вернуться во Францию я хочу только со славой. Моя добровольная ссылка приучила меня обходиться вообще без развлечений. У меня не хватает сил для непрерывного труда. Вновь обретя энергию, я буду горд и более спокоен».
Это навязчивое стремление вернуться на родину с высоко поднятой головой теперь царило в его сознании, питало его сомнения и объясняло его бездействие. Он подсчитал, что, съедая столько, сколько нужно лишь для поддержания существования, и выпивая минимум вина, он сможет прожить на семь франков в день. В гостинице номер его был оплачен, но почему-то сложилось мнение, что денег у него в обрез, и хозяйка посматривала на него искоса. «Я же вижу, как они кривятся, завидев меня. И потом есть масса мелких расходов, помимо гостиницы, — чтобы их покрыть, я вот уже два месяца иду на разные смехотворные хитрости: табак, бумага, почтовые марки, ремонт одежды и т. д. Например, мечта выпить хинной настойки стала в моей голове такой же неотвязной, как мысль о теплой ванне у больного чесоткой. И потом, мне надо бы принять какое-нибудь сильное слабительное. Ничего этого я не могу себе позволить […] Я страдаю и скучаю. И все же даже если бы у меня было много денег, я бы все равно не уехал. Я отбываю наказание и останусь здесь, пока причины наказания не исчезнут. Речь идет не только о деньгах, но и о книгах, которые надо закончить, и о тех книгах, которые надо продать, которые обеспечат мне во Франции спокойную жизнь на протяжении нескольких месяцев». Он не раз прибегал к помощи ломбарда, чтобы выкарабкаться. Заложил, например, часы, которыми дорожил самым сентиментальным образом.
Когда день у него складывался особенно трудно, он отводил душу на бельгийцах, работая над рукописью «Бедная Бельгия!» Все в них казалось ему отвратительным. Запах черного мыла, которым мыли тротуары и дома в Брюсселе, вызывал у него тошноту; бельгийские мужчины, по его мнению, грубы и ограниченны, а женщин вообще не было в этой стране — одни самки. К тому же они дурно пахли и не умели улыбаться: «Мускулы лица у них недостаточно гибки, чтобы совершать это мягкое движение». И выглядели все, как разжиревшие «рубенсовские персонажи». «При ходьбе они косолапят ноги, — писал Бодлер. — Большинство важных господ носят монокль на шнурке, висящем у носа». На улицах попадалось много горбунов. Кухня, естественно, была отвратительна, а напитки ужасны. Еще он писал следующее: «Если расположить живые существа по порядку, то место бельгийца определить трудно. Можно, однако, утверждать, что его следует поместить где-то между обезьяной и моллюском». Немало листов бумаги исписал Бодлер, язвительно перемывая косточки народу, виноватому, как он считал, в его несчастьях, неудачах и хворях.
Обеспокоенная тем, что он никак не может решиться вернуться во Францию, г-жа Поль Мёрис по-дружески спрашивала его: «Скажите, что Вы делаете в Брюсселе? Ничего. Вы там умираете от скуки, а здесь Вас с нетерпением ждут. Какими нитями привязаны Ваши крылья к этой глупой бельгийской клетке? Скажите прямо». В момент, когда он был склонен к трезвым суждениям, Бодлер ответил ей: «Где бы я ни был, в Париже, в Брюсселе или в любом другом городе, везде я буду неизлечимо болен. Есть такая мизантропия, проистекающая не от дурного характера, а от слишком обостренной чувствительности и от слишком большой склонности обижаться и оскорбляться. — Почему я сижу в Брюсселе, который терпеть не могу? Во-первых, потому, что я здесь нахожусь, а в нынешнем моем состоянии мне будет плохо в любом месте. Затем — потому, что я наложил на себя епитимью до тех пор, пока не отделаюсь от моих грехов (а это происходит очень медленно). А еще до тех пор, пока некто, кому я поручил заниматься в Париже моими издательскими делами, не решит некоторые вопросы». А дальше он снова принялся ругать бельгийскую кухню, бельгийские вина и бельгийских женщин: «От одного вида бельгийской женщины я готов упасть в обморок. Самому богу Эросу было бы достаточно раз посмотреть на лицо бельгийки, чтобы вся его пылкость немедленно пропала».