Николай Гумилев - Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания
* * *
Ты не могла иль не хотела
Мою почувствовать истому,
Твое дурманящее тело
И сердце бережешь другому.
Зато, когда перед бедою
Я обессилю, стиснув зубы,
Ты не придешь смочить водою
Мои запекшиеся губы.
В часы последнего усилья,
Когда и ангелы заблещут,
Твои сияющие крылья
Передо мной не затрепещут.
И ввстречу радостной победе
Мое ликующее знамя
Ты не поднимешь в реве меди
Своими нежными руками.
И ты меня забудешь скоро,
И я не стану думать, вольный,
О милой девочке, с которой
Мне было нестерпимо больно.
* * *
Нежно-небывалая отрада
Прикоснулась к моему плечу,
И теперь мне ничего не надо,
Ни тебя, ни счастья не хочу.
Лишь одно бы принял я не споря —
Тихий, тихий золотой покой
Да двенадцать тысяч футов моря
Над моей пробитой головой.
Что же думать, как бы сладко нежил
Тот покой и вечный гул томил,
Если б только никогда я не жил,
Никогда не пел и не любил.
* * *
С протянутыми руками,
С душой, где звезды зажглись,
Идут святыми путями
Избранники духов ввысь.
И после стольких столетий,
Которым названье – срам,
Народы станут, как дети,
Склоняться к их ногам.
Тогда я воскликну: «Где ты,
Ты, созданная из огня,
Ты помнишь мои обеты
И веру твою в меня?
Делюсь я с тобою властью,
Слуга твоей красоты,
За то, что полное счастье,
Последнее счастье ты!»
* * *
Ты пожалела, ты простила
И даже руку подала мне,
Когда в душе, где смерть бродила,
И камня не было на камне.
Так победитель благородный
Предоставляет без сомненья
Тому, что был сейчас свободный,
И жизнь и даже часть именья.
Всё, что бессонными ночами
Из тьмы души я вызвал к свету,
Всё, что даровано богами
Мне, воину, и мне, поэту,
Всё, пред твоей склоняясь властью,
Всё дам и ничего не скрою
За ослепительное счастье
Хоть иногда побыть с тобою.
Лишь песен не проси ты милых,
Таких, как я слагал когда-то,
Ты знаешь, я и петь не в силах
Скрипучим голосом кастрата.
Не накажи меня за эти
Слова, не ввергни снова в бездну,
Когда-нибудь при лунном свете,
Раб истомленный, я исчезну.
Я побегу в пустынном поле
Через канавы и заборы.
Забыв себя и ужас боли,
И все условья, договоры.
И не узнаешь никогда ты,
Чтоб в сердце не вошла тревога,
В какой болотине проклятой
Моя окончилась дорога.
* * *
Неизгладимы, нет, в моей судьбе
Твой детский рот и смелый взор девический,
Вот почему, мечтая о тебе,
Я говорю и думаю ритмически.
Я чувствую огромные моря,
Колеблемые лунным притяженьем,
И сонмы звезд, что движутся горя,
От века предназначенным движеньем.
О, если б ты всегда была со мной,
Улыбчиво-благая, настоящая,
На звезды я бы мог ступить ногой
И солнце б целовал в уста горящие.
* * *
На путях зеленых и земных
Горько счастлив темной я судьбою.
А стихи? Ведь ты мне шепчешь их,
Тайно наклоняясь надо мною.
Ты была безумием моим
Или дивной мудростью моею,
Так когда-то грозный серафим
Говорил тоскующему змею:
«Тьмы тысячелетий протекут,
И ты будешь биться в клетке тесной,
Прежде чем настанет Страшный Суд,
Сын придет и Дух придет Небесный.
Это выше нас, и лишь когда
Протекут назначенные сроки,
Утренняя грешная звезда,
Ты придешь к нам, брат печальноокий.
Нежный брат мой, вновь крылатый брат,
Бывший то властителем, то нищим,
За стенами рая новый сад,
Лучший сад с тобою мы отыщем.
Там, где плещет сладкая вода,
Вновь соединим мы наши руки,
Утренняя, милая звезда,
Мы не вспомним о былой разлуке».
Отрывок из пьесы
Так вот платаны, пальмы, темный грот,
Которые я так любил когда-то,
Да и теперь люблю… Но место дам
Рукам, вперед протянутым, как ветви,
И розовым девическим стопам,
Губам, рожденным для святых приветствий.
Я нужен был, чтоб ведала она,
Какое в ней благословенье миру,
И подвиг мой я совершил сполна
И тяжкую слагаю с плеч порфиру.
Я вольной смертью ныне искуплю
Мое слепительное дерзновенье,
С которым я посмел сказать «люблю»
Прекраснейшему из всего творенья.
Наиболее точная оценка этого сборника принадлежит С. Маковскому. Он писал: «С художественной точки зрения стихи «К синей звезде» не всегда безупречны; неудавшихся строк много. Но в каждом есть такие, что останутся в русской лирике, – их находишь, как драгоценные жемчужины в морских раковинах…»
Безответная эта любовь, переживаемая в Париже, так сказать, «в старых декорациях», не могла не вызвать воспоминаний. Гумилев уже оказывался точно в такой же ситуации, здесь же, в Париже, после того, как признания его отвергла юная Анна Горенко.
И кроме ощущения полной бессмысленности положения вновь почувствовал он тоску по родине и близким.
Из-за того, что в самом начале 1918 года было расформировано управление русского военного комиссариата в Париже, в Персию Гумилев попасть уже не мог. Салоникский фронт больше не существовал. Чтобы получить назначение на фронт Месопотамский (чего стоило само название! – быть туда командированным, все равно, что быть командированным в древнюю историю), Гумилев просится в Англию. Но, вновь попав туда – прежде он побывал в Англии в 1917 году, общался с тамошними интеллектуалами, в том числе с Г.К. Честертоном и У.Б. Йейтсом, – Гумилев понял, что все напрасно. В апреле он на пароходе отправляется в Мурманск.
Вскоре после возвращения в Россию состоялось объяснение с А. Ахматовой. Когда она попросила развод, Гумилев не уговаривал ее остаться, не расспрашивал ни о чем, однако не поверил, когда она сказала, что выходит замуж за В. Шилейко.
Объяснение не помешало им вместе поехать в Бежецк, впрочем, какие-либо иные отношения, кроме дружеских, их давно уже не связывали.
Гумилев жил теперь в бывшей квартире С. Маковского, где однажды посетил его В. Ходасевич, кроме прочего, рассказавший в воспоминаниях и об этом визите: «Мы познакомились осенью 1918 года, в Петербурге, на заседании коллегии «Всемирной литературы». Важность, с которою Гумилев «заседал», тотчас мне напомнила Брюсова.
Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов. В его торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я подумал – не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленого и неубранного кабинета сидели мы и беседовали с непомерною важностью. Памятуя, что я москвич, Гумилев счел нужным преложить мне чаю, но сделал это таким неуверенным голосом (сахару, вероятно, не было), что я отказался и тем, кажется, вывел его из затруднения».