Андрей Турков - Салтыков-Щедрин
Убийство Александра II многим «верным слугам» помогло поправить свои дела: так, Каткову удалось замять неприятнейшее обвинение в присвоении той части доходов с «Московских ведомостей», которая причиталась их официальному издателю — университету.
Недаром Щедрин рисовал следующую картину времяпрепровождения «убитых горем» консерваторов:
«Шумели, пили водку, потирали руки, проектировали меры по части упразднения человеческого рода, писали вопросные пункты, проклинали совесть, правду, честь, проливали веселые крокодиловы слезы…»
— Довольно кокетничать с так называемыми либералами, пора замазать им рот… Не забудьте, что застенчивость войска сгубила Людовика XVI!
— По-нашему, все эти «балаганных дел мастера» изменники: Кони, председатель, судивший Засулич, Александров, защищавший ее, прокурор, столь осторожно обвинявший ее, присяжные, оправдавшие ее…
— Необходимо принять меры, и меры строгие, чтобы публицисты не мутили воду и не бунтовали и без того взволнованную страну.
— Ежели вы хотите порядка и спокойствия, то теперь на время по крайней мере система нашего управления должна быть: цыц, молчать, не сметь, смирно!
— Я просил бы правительство познакомиться хорошенько с профессорами, много между этими господами сволочи, сбивающей сыновей наших с истинного пути.
Таковы были отдельные голоса, вырывавшиеся из угрожающего гула и укреплявшие царя в его намерении не только расправиться с революционерами, но и приструнить «гнилую» интеллигенцию, как он выразился в разговоре с женой И. С. Аксакова, высказывая сочувствие идеям ее мужа.
— У них нет ничего общего с народом, — со старательностью тупого ученика повторяет царь мысль Победоносцева. И Д. А. Милютин записывает в дневник, что намеченная новым правительством программа — это «реакция под маскою народности и православия».
Злые языки утверждали, что в составлении манифеста 29 апреля принимал участие Катков. И идея противопоставления «здорового» народа «гнилой» интеллигенции тоже вычитана из «Московских ведомостей».
«Вот в «Ведомостях» справедливо пишут, — довольно ораторствовал в «Убежище Монрепо» становой Грацианов, — вся наша интеллигенция — фальшь одна, а настоящий-то государственный смысл в Москве в Охотном ряду обретается. Там, дескать, с основания России не чищено, так сколько одной благонадежности накопилось!»
Охотнорядские молодцы, петербургские приказчики, уже неоднократно натравливаемые полицией на революционных демонстрантов, — вот кто в первую очередь призывается как представители народа.
Не исключено, что реакция попытается сыграть и на вековом невежестве более широких масс, размышлял Щедрин. Явно имея в виду разглагольствования манифестов и верноподданнической публицистики о близости царя к народу, он утверждает, что «тут речь идет совсем не об единении, а о том, чтоб сделать из народа орудие известных личных расчетов».
Сменивший Лорис-Меликова на посту министра внутренних дел Н. П. Игнатьев вел так называемую «народную политику», потворствуя самым темным инстинктам несознательной массы. В эту пору новым преследованиям подвергается интеллигенция, а на юге России прокатывается волна еврейских погромов.
Необычайно тяжело переживает Салтыков народную доверчивость, легкость, с какой толкают темную массу и на шовинистические выходки и на преследование интеллигенции. Появление «Торжествующей свиньи», которая приснилась рассказчику в «За рубежом», — одна из самых мрачных щедринских страниц. Она явственно перекликается со сценой избиения лодочника полицейским при полном одобрении толпы. Но на этот раз жертвой становится уже не робкий обыватель, а сама Правда. Допрос свиньей Правды, которая изобличается в «лжеучениях» и «измене», идет под непрекращающийся одобрительный гогот публики:
«В одно мгновенье ока Правда была опутана целою сетью дурацки-предательских подвохов, причем всякая попытка распутать эту сеть встречалась чавканьем свиньи и грохотом толпы: давай, братцы, ее своим судом судить… народныим!!»
Сон это или в самом деле явь? Не так же ли, как слово «народный», искажено до неузнаваемости, передернуто какой-то человеконенавистнической гримасой и лицо народа, в которое с такой надеждой всматривались лучшие люди России?
Утешает ли история? — задавал себе вопрос Щедрин еще в первую пору реакции, в 1864 году. Теперь он снова возвращается к нему, с болью размышляя о тягостном положении «среднего человека», тянущегося к высоким идеалам, но не всегда способного к героическому самоотвержению и к удовлетворению неминуемым торжеством их… в будущем. «…встречаются поколения, — мрачно размышляет сатирик, — которые нарождаются при начале битья, а сходят со сцены, когда битье подходит к концу. Даже передышкой не пользуются. Какой горькой иронией должен звучать для этих поколений вопрос об исторических утешениях!» Вокруг Щедрина — сплошь такие поколения, и он сам принадлежит к одному из них.
Это горькое прозрение может обернуться общественной деморализацией, апатией, стремлением к тому, чтобы уберечься хоть самому. И вот когда раскрывается смысл первых же слов, какими открывается «За рубежом»: «Есть множество средств сделать человеческое существование постылым, но едва ли не самое верное из всех — это заставить человека посвятить себя культу самосохранения». Культ самосохранения, казалось бы, продиктован «среднему человеку», оправдан всей окружающей его обстановкой. Но это гибель, и не только для него самого, но и для всего общества, к которому он принадлежит.
Поэтому, когда рассказчик возвращается домой, в Россию, «облака густыми массами неслись в вышине, суля впереди целую перспективу ненастных дней». А при переезде через границу — нежданная встреча: бывший «мальчик без штанов», служащий теперь на железной дороге и получивший штаны от Разуваева. Рассказчик, естественно, поражен, когда мальчик, прежде говоривший, что русский буржуа, Колупаев, ему надоел, оказывается его послушным подчиненным, и пристает к нему с расспросами. Но оделенный штанами мальчик не приобрел вместе с ними послушливости своего немецкого собрата. Он отделывается молчанием и немногословными, почти загадочными ответами. Когда-то в ответ на упрек русского мальчика, что немецкий продал своему господину Гехту, немецкому Колупаеву, душу за грош, последовал обиженный ответ: «Про вас хуже говорят: будто вы совсем задаром душу отдали». Теперь рассказчику не терпится понять, что изменилось в отношениях мальчика с колупаевыми и разуваевыми.
«— По контракту? — спрашиваю.