Ольга Семенова - Юлиан Семенов
В 1985 году отец отправился с Дарьей в Никарагуа. Он готовил репортажи о своих друзьях-писателях, журналистах, революционерах: Омаре Кабесасе, команданте Томасе Борхе, Доне Марии. Дарья писала с них портреты маслом и делала карандашные зарисовки. Ситуация была жутковатая — вовсю стреляли, без калашникова и гранат из дому не выходили, но папу это ничуть не смущало…
…Вернувшись из Никарагуа, он немедленно отправился с Дарьей в Афганистан. Эту маленькую страну он знал и любил с 50-х годов, хотя и был поражен тогда отчаянной нищетой. Приехав снова, попытался дать максимально объективную оценку происходившего. Дети ходили в школы, женщины работали с открытыми лицами, экстремисты не забивали девушек камнями за приоткрытую щиколотку. Цена за это относительное благополучие (люди Бабрака пытали врагов революции, те отплачивали тем же, в подвалах томились тысячи окровавленных пленников) была непомерно высока — каждый день «Черный тюльпан» увозил десятки, сотни гробов…
Папа не знал того мальчика, да и я видела один раз, мельком, на дне рождения моей лучшей школьной подружки, которой исполнилось тринадцать. Родители ретировались на кухню, чтобы дать нам всласть напрыгаться под итальянцев и умять дивный домашний торт, обсыпанный крохотными разноцветными шоколадными шариками… Он был единственным сыном приятельницы мамы моей подружки. Не очень красивый, худенький, с темно-русыми волосами и добрым лицом, в котором появлялось что-то беззащитное, когда он улыбался. Ранимый, мягкий, мальчик без отца, мамина гордость. Он разительно отличался от наших уверенных в себе одноклассников — дипломатических сынков, поэтому я его и запомнила… Через пять лет его забрали в Афганистан, хотя и существовало вроде бы гласное или негласное распоряжение — единственных сыновей туда не отправлять. Наверное, больше негласное: деловые мамы, ярко накрасившись и вооружившись лучшими коньяками, конфетами и хрустящими конвертами, шли к краснолицым майорам и подполковникам и всеми правдами и неправдами выбивали тихие подмосковные стройбаты. Его мама не сумела.
Когда привезли гроб, она потеряла сознание. Соседки привели ее в чувство. Взглянув на гроб, она глухо закричала и снова упала. Так прошел день. Ее отходили. Я увидела эту женщину много лет спустя, дома у моей повзрослевшей подружки, — она сидела на красивой кухне с модной мебелью темного дерева, быстро и некрасиво ела рыбу, запеченную в духовке, и, не переставая жевать, негромко повторяла: «Совсем нет вкуса… Рыба, говорю, совсем без вкуса, бумага…» Я увидела ее глаза — в них уже не было ни отчаяния, ни боли, в них не было ничего… Жива ли она еще? Если да, то хранит начавшие желтеть фотографии худенького паренька, его школьные тетрадки, рисунки к 8 Марта, дневники с отметками и корявыми подписями учителей. А если нет ее, то и этого не осталось. Не очень красивый, смущенно улыбающийся паренек исчез окончательно, превратился в прозрачную тень, далекое эхо. И непонятно, что несправедливее и абсурднее — сам факт его смерти или то, что скоро исчезнет даже память о нем.
Папа не знал того паренька, я видела лишь раз, но он стоит у меня перед глазами. Как же его все-таки звали? То ли Андрей, то ли Миша. Наверное, это не так важно, он — один из десятков тысяч убитых мальчиков и у всех — его беззащитное лицо. А у всех мам — пустые, серые, будто выжженные нестерпимой болью глаза.
В Афганистане было страшно. Сестра рассказывала, что недалеко от них взорвалась на мине машина. Днем и ночью слышались далекие канонады и близкие автоматные очереди. Отец чувствовал себя под пулями совершенно спокойно: беседовал на своем любимом пушту с афганцами, ездил по стране. Невозмутимый, в подаренном ему афганском национальном костюме — расшитых серебряной ниткой белых шароварах и такой же рубашке, отстукивал на машинке очередную статью: «Александр Довженко сказал как-то: „Смотрите в дождевую лужу — даже в ней вы увидите звезды, если обладаете даром видеть“. Дети, весело идущие в школу, — это звезды нового, за ними — будущее. Видеть это новое следует прежде всего в лицах тех, с кем довелось встречаться. Лица людей — это коллективный портрет народа, а их глаза тенденция. Я был счастлив, что мог всматриваться в глаза моих афганских друзей — они смотрят с надеждой».
Со всех портретов женщин и детей, привезенных из Афганистана Дарьей, на меня действительно смотрели огромные глаза, в которых теплилась надежда. Для многих она сменилась ужасом, когда пришли талибаны, а вскоре глаза и вовсе закрыли густой вуалью, — как зеркало в доме покойника.
Папа отрицал трагедию как нечто постоянное, для него она была нарушением равновесия, временным явлением. Он хотел верить в доброе человеческое начало и в высшую мудрость, но порой, разочарованный жестокостями и злом, творящимися в мире, терялся. В один из таких моментов, в очередной «горячей точке», записал в дневнике: «Дети — единственно чистые создания на свете. Помимо множества мировых „союзов“ создать бы всемирный союз детей, они бы навели порядок в этом дряхлеющем, амбициозном мире».
Скоростные сдвинулись пределы,
А мораль по-прежнему стара:
«Свят есть Бог, хоть первородно тело,
И весна — суть лучшая пора».
Почему? Ведь однозначность истин
Будет мстить отсталостью и тьмой.
Все неправы. Прав один лишь гений,
Отменивший турбовинтовой.
Гений тот ломал себя и мучил,
Самолет смертельный флаттер бил,
Пробивая грозовые тучи,
Гений о спасении молил —
Не себе, а той своей идее,
Для которой лишь один предел:
Чтоб исчезли в скоростях пределы,
Как в любви — дворовые наделы,
Как в игре отравленные стрелы,
И чтоб мир скорее поумнел…
Скорости — им нет определенья,
Скорости — тревоги наших дней…
Он погиб. Не надо сожалений —
Мир живет умнее и быстрей:
Формула, записанная мелом,
Станет делом миллионов рук,
Бумеранг, запущенный умело,
Возвратится, сделав полукруг.
Скорости есть символ первородства
Мощностей направленных вовне —
Доброта, Отвага, Благородство
Здесь нужны. Чуть меньше — на Луне.
ПЕРЕСТРОЙКА
Когда в 85-м году папа получил квартиру в знаменитом Доме на набережной, его кузина Галя Тарасова язвительно-шутливо спросила: «Уже мечтаешь о мемориальной доске, братишка?» Досок на фасаде этого дома и впрямь немало, но столь далеко идущих планов у папы не было, просто понравились планировка и высокие, в три с лишним метра, потолки. В коридоре он развесил фотографии афганских и никарагуанских друзей, деда, Сименона, Кармена. В столовой, выкрашенной Дарьей в болотный цвет, — несколько полотен Кончаловского и ее работы. Мой портрет (в старинном платье на фоне средневекового замка) купила за баснословную по тем временам сумму — 10 тысяч рублей Третьяковская галерея, а портреты Никиты и Татьяны Михалковых остались. Портрет Татьяны в красном платье, с длинными золотистыми волосами чем-то напоминал работы Боттичелли, и папа его очень любил. Над нами обитала семья Орджоникидзе, под нами, на первом этаже — дворник с женой татаркой. Напившись, он ее страшно избивал, а она, как восточная женщина, покорно его хулиганства сносила. Окна выходили во внутренний зеленый дворик — там было тихо и ветер доносил соблазнительный запах шоколада и горячего печенья с соседней фабрики «Красный Октябрь». Мама тогда жила подле Таточки, которая хворала, мы — с папой.