Андрей Гаврилов - Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Рихтер помолчал, повспоминал, затем сказал: «У меня лучше всего получались концерты со Светлановым!»
Никак не ожидал. Светланов в семидесятые казался этаким русским самодуром-националистом, грубым, прямолинейным, «музыкальным мясником».
– Да, да, со Светлановым, – повторил Слава, – несмотря ни на что, с ним было всегда как-то особенно. А моя запись фа-минорного концерта Шопена с ним мне до сих пор нравится больше многих других.
Это у меня в голове никак не укладывалось. Изломанный, хрупкий Шопен и мощный русак Светланов! Но Слава зря хвалить не будет. Вырвавшись после вынужденного затворничества в свободный мир, я жадно ждал каждой встречи с западными звездами – Аббадо, Мути, Хайтинг, Тенштед, Рэттл, Озава. Дождался. И испытал разочарование.
Озава, например, показался мне плохо понимающим музыку алкоголиком. Я так долго ждал концерта с берлинцами. Наконец, Озава «заказал» мне Чайковского. Приезжаю в Берлин. Прихожу радостный (люблю первый концерт страстно) на репетицию. Как и положено – к десяти утра. Нет Озавы! Появился он через сорок минут, явно с бодуна, перегаром попахивает.
– Андрей, сегодня я займусь «Вариациями на тему Паганини» Блахера, а завтра давайте с девяти утра пройдем концерт.
Жалко времени, ну да ладно, завтра с утра и врежем. Мне давно хочется по-новому сыграть первый концерт. Знаю места, где традиционно перевираются оригинальные темпы Петра Ильича, особенно в тех октавах первой части концерта, из-за которых композитор с Антоном Рубинштейном поссорился по причине их «неисполнимости»; меня тянет попробовать новые ускорения, особенно в коде финала, у меня готово новое прочтение главной партии. Прихожу в полдевятого, жду. Сейджи – пришел в десять и опять под газом.
– Андрей, я сейчас еще Блахера с оркестром пройду, вчера не успели, а оставшееся время все пойдет на Чайковского.
Жду, закипаю. Из-за дверей артистической до меня доносятся заезженные темы Паганини. Смотрю на часы – прошло уже два часа, а он все своего Блахера репетирует. До конца репетиции – двадцать минут! Наконец, зовут. Спешу в зал. На пульте у Озавы пусто. Озава любит бравировать памятью. Он разумеется «знает все от корки до корки». Начали. При первых же темпах, настоящих, а не тех, в которых играют этот концерт «музыкальные матрицы», маэстро тут же поплыл как дрейфующая льдина. Машет крыльями, а берлинский паровоз на месте стоит. Квадратный он, таких темпов не знает. Рельсы не приготовил, музыкантов не подготовил, не объяснил, не репетировал, сам не разобрался. А без всего этого – не едет музыкальная машина. Застряла. На следующий день – концерт. Как и следовало ожидать, Озава пришел к финишу вторым, а оркестр третьим. Я был вне себя от его халтуры. Стал играть бисы, а Озаву «с дружеской улыбкой» посадил твердой рукой на его подиум, под рояль.
– Слушай, – говорю, – бисы – это для тебя.
Отстучал все, что знал, самое громкое, чтобы хоть его голова после выпивки поболела. Во втором отделении отыграл он своего Блахера. Рецензенты обо мне написали восторженно, а его Блахера и не заметили. С тех пор Озава обходит меня за километр.
В Советском Союзе мне не довелось выступать со Светлановым. Я с большой нежностью относился к творчеству Евгения Федоровича и в разговорах с друзьями всегда называл его «дядя Женя». К моему удивлению, он с первой же встречи принял такое обращение. В конце восьмидесятых встретились мы с дядей Женей в Мюнхене, в их новой сверхдорогой филармонии.
– Как Вам акустика нашего нового зала? – спросил директор филармонии на инаугурации зала знаменитого Бернстайна.
– Чудовищная, ее вообще нет! – ответил Ленни.
– А что надо сделать, по вашему мнению, что бы акустику улучшить?
– Сожгите этот зал! – коротко ответил Бернстайн. Не послушались.
О суровых нравах Светланова я к тому времени вдосталь наслушался различных баек от западных агентов. Дядя Женя «передумал» дирижировать в Лондоне концерт и пропал. Нашли его на Тауэрском мосту со спиннингом, Светланов спокойно удил рыбу в Темзе! А вечером, сыграв-таки концерт, дядя Женя орал в номере своим страшным голосом, так что слышал весь отель: «Лондон – шайзе, Англия – шайзе, Тэтчер – шайзе, капитализм – шайзе!» А однажды Светланов разбудил всех, кого знал в Лондоне, и заодно всех постояльцев его отеля криками:
«Моя жена умирает!» Дверь в их номер открыли с трудом. Упитанная супруга дяди Жени лежала без чувств и запирала собою дверь. Подвинули. Подняли. Оказывается, мадам объелась до полусмерти. Привели бедняжку в себя. Несчастный дядя Женя стоял в углу номера на коленях и молился. Супруга открыла глаза и прошептала: «Я умираю, Женя». Тот рыдает. Молится горячо.
– Обещай мне только одно и я умру спокойно.
– Все что угодно, родная!
– Не пей больше!
– Нет, этого обещать тебе не могу!
На концерте в зале Чайковского поддатый Светланов потерял оркестр в симфонии Рахманинова. Оркестранты побледнели и смолкли, так как «найтись» было уже невозможно. Светланов долбанул кулаком по пюпитру и заорал как Геракл: «Стоп!» Говорили, штукатурка посыпалась в зале. Потом еще громче: «Двадцать пять, уебки!» Так с двадцать пятой цифры и продолжали. В другой раз Светланов прямо во время концерта пошел в оркестр – от счастья и возбуждения – и упал где-то между виолончелями и альтами. Не прерывая хода симфонии, концертмейстер, зеленый от ужаса, отвел его под руку к пульту. Вот с таким «драконом» я должен был встретиться на мюнхенской сцене с первым концертом Петра Ильича! Иду в зал. Колени дрожат – ненавижу скандалы! Наш Госоркестр уже на сцене; узнаю многих музыкантов, меня тоже узнают, подмигивают дружелюбно. Не виделись лет двенадцать. Светланов взошел на пульт, взглянул, как орел, на свой оркестр и вдруг как заорет! Обматерил весь оркестр и каждого в отдельности. За отсутствие дисциплины, за игру невместе, за вялое исполнение и просто за то, что они сидят перед ним, как ни в чем ни бывало. Я чуть под рояль не сполз. Такого громкого мужского крика я не слышал никогда в жизни. Тем более на сцене.
– Вон! – проорал дядя Женя. Оркестр ушел за сцену на перерыв. Светланов спустился в зал, сел в десятом ряду и углубился в партитуру. Я пошел за сцену, где пили кофе и чай артисты оркестра. На моем лице, видимо, было написано такое изумление, что кто-то из оркестрантов сжалился и объяснил поведение Светланова: «Он не переносит плохих рецензий, а нас вчера в Нюрнберге поругали немножко, вот он и разорался. Не обращай значения!» – сказал он мне на лабухском наречии и подмигнул. Я вернулся в зал, со страхом подошел к Светланову и сел рядом. Он посмотрел на меня, улыбнулся детской лучезарной улыбкой, взял меня за предплечье и сказал картаво: «Андрюш, пожалей старика, темпы особенно не гони, ладно?» Я кивнул головой. Пошли на сцену.