Татьяна Луговская - Как знаю, как помню, как умею
Желаю вам счастья в будущем году. Не забывайте меня.
Т. Л.
А жить так, чтобы читать книжки Диккенса и быть покойной — это, наверное, не может быть.
Так не бывает, чтобы все счастье одному человеку. Обнимаю вас.
Ваша Т. Л.
31.12.42.
1943 годЛёнечка, я не посылаю вам писем не только из-за отсутствия бумаги, а еще и потому, что Софа Магарил сказала мне, что весь ваш театр переезжает в Ленинград.
Насколько это верно, я не знаю и поэтому я решила терпеливо ждать от вас весточки. А писать впустую — тоже мне нет никакого интереса. Вы ведь знаете, как я не люблю, когда письма не попадают к адресату.
Несколько меня удивляет и волнует, почему нет от вас телеграмм из Кирова. Как вы доехали?
Я живу все так же. Ни шатко, ни валко. Прихворнула немного гриппом, завтра выйду в театр — трудиться. Зима в полном разгаре, завтра Рождество.
Новостей особых нет, за исключением того, что я, наконец, решила проблему счастья (правда, в теории). Пишите. Свет не мил.
Т. Л.
8.01.43.
Напрасно вы обижаетесь на меня за то, что я не пишу вам ничего о своей работе. Уверяю вас, что если бы было хоть что-нибудь мало-мальски интересное — я давно бы похвасталась. Работаю я в одном богоугодном детском учреждении (ЦДХВД[58]), весьма скудно вознаграждающем меня во всех своих статьях. Вся прелесть этой работы заключается в том, что у меня остается свободное время, которое я могу тратить на живопись и еще другую, менее полезную, но гораздо более прибыльную деятельность: продаю свои тряпки. И мое неожиданное «разбогатение» объясняется удачей именно на этом фронте моей деятельности. Все очень просто и очень скучно, и никаких больших работ, как вы предполагаете, — я не сделала. Да их тут что-то и не заметно этих самых больших работ-то (только давайте уговоримся, что о моих неблестящих делах никто, кроме Тамары, не знает. Я здорова, и богата, и знатна. Ладно?)
Сейчас утро. Мне еще рано идти трудиться. Поля спит. Солнце жарит вовсю. Я с 7 часов уже встала. Мне ужасно милый, но грустный и безнадежный сон приснился. Приснилась мне мать — такая ласковая, заботливая (готовая пожертвовать всем, чем угодно, — лишь бы мне было лучше) и всепрощающая — какой только она одна умела и могла быть. И руки, и голос ее — такие милые и знакомые. Вот такая она, какой была до этой страшной болезни. И очень ласково и жадно она смотрит на меня и ничего не говорит, но все понимает. А мне так ужасно нужно ей что-то объяснить и рассказать, и пожаловаться (как в детстве), но я только могу сказать: мама, голубушка, и реву — очень отчаянно и с наслаждением. И такое забытое чувство горячей волной нахлынуло на меня: что есть опять человек, которому все важно во мне, который все простит, будет любить бескорыстно и позаботится, и заступится, и пожалеет. Ну а потом, как это всегда бывает во сне, я ничего не сумела расспросить, ни сказать и проснулась. Было уже утро, горели мангалы и со звоном наливались ведра под краном. И жарило солнце. И я вскочила со своей зареванной подушки и подумала — откуда я черпала этот источник ласковости и тепла и нежности в жизни? Все-таки от матери.<…>
<…>Провожала я тут своего приятеля-художника на фронт. Посидели с ним на его вещевом мешке в привокзальном садике (кругом спали его товарищи курсанты, по их лицам ползали мухи), погрызли солдатских сухарей, поговорили о жизни, об искусстве, о моих работах, которые он незадолго до этого видел. Это очень талантливый художник, а сидел он рядом со мной бритый, обгорелый, в страшных грязных бутцах, нескладный, понурый и грустный. И очень захотелось немножко ободрить его и наделить теплом, и заменить на минутку и мать, и жену. Но я, наверное, не сумела этого сделать. Мы простились, и он уехал…
Тут как-то пришел к Ахматовой[59] какой-то человек, кажется, Янковский и сказал, что видел в кино ленинградскую хронику. Когда я вечером пришла домой, Лида уговорила меня пойти: ну и пошли. Летний сад, парочки, военные, очереди у киосков с анилиновой водой. Очень странно все это.
Подождали сеанса и уселись. Потух свет, и сердце сразу переместилось в горло. Показали несколько открыточных ленинградских видов, потом кусок крыши вашего театра. Потом вокзал и кучу людей, мимо которых проплыл аппарат, потому что он понимал, что эти люди мне не нужны. Запомнился какой-то верзила, занявший удачную позицию вполоборота — почти красавец, но уж очень длинный нос (Лида всплеснула руками и сказала: Рудник!). Не успела я его обругать — зачем он вас обижал, как произошла небольшая давка из-за первого места перед аппаратом и вынырнула ваша подруга Казико с какой-то мочалкой на голове вместо волос. Она быстро-быстро затрясла мочалкой, давая этим понять, что она кокетничает. (Старушке уже пора ложиться в гроб, а она все упорно настаивает на том, что в молодости была травести и носила мальчишеские штанишки.) Потом выплыл какой-то огромный блин, одетый в капор с оборочкой. Блин этот зашевелился, переместился и мне удалось догадаться, что это Никритина[60]. Потом поплыли еще какие-то незнакомые люди, все без исключения, как и предыдущие, делавшие вид, что они самые главные и что если бы они не приехали в Ленинград — город бы погиб. (Все чувствовали себя героями.) И тут я поняла, что вас я проглядела…
Но судьба изменчива, и уставший от актерских рож аппарат решил отдохнуть и задержался на одном лице, явно не актерского вида… Помните детскую книжку «Макс и Мориц»? Это были очень озорные мальчишки, и автор рассказал детям про все их шалости. И нарисовал их. Вот однажды они попали в чан с тестом и, когда выскочили, — оказались похожими на какие-то гигантские плюшки своей собственной формы. И нос их, и хохолок на голове, и руки, и ноги, и штанишки — все их, но все стало какое-то большое (круглое, без морщин и сделанное из теста)… Вот таким, покрытым тестом, предстало перед нами ваше лицо.
Все-таки было очень приятно встретиться хотя бы с вашей меховой шапкой, которая сохранила свою фактуру. Потом был красивый, но неправдоподобный кадр, как снимали чехлы в партере. Затем дядя в темном костюме осматривал сцену. Опять трясла мочалкой Казико, но уже перед зеркалом, и еще кто-то сидел перед зеркалом. Потом мы ушли домой.
Я рада за вас, что у Акимова идет ваша пьеса. Раневская[61] видела спектакль и очень хвалила. Говорила, что зрелище очень приятное, хвалила она и оформление.
Лида с дочкой днями едет в Москву — я не очень-то оплакиваю эту свою потерю.
Желаю вам всего доброго. Не забывайте меня.