Илья Бражнин - Сумка волшебника
Вместе с поэтом мы не только слышим неслышимое, но и видим невидимое. И на это способен озарённый прозрением поэт. И если Эренбург свидетельствует «точность изображения того, чего Ахматова не видела», то можно смело доверять этому свидетельству. Ведь речь идёт о Париже, о том, что Эренбургу ведомо досконально, что он, Эренбург, видел своими глазами.
Такова сила поэтического прозрения. Таково волшебство муз, передающих свой дар прорицания и прозрения тем, кто «духовной жаждою томим». Пушкин писал об этом акте передачи дара волшебства с поражающей вещностью и верностью истине.
Вполне совпадает с истинным положением вещей и вся история организации языка, описанная в «Пророке». «Празднословный» язык, пригодный для малозначащей болтовни о малозначащих пустяках, не годится для работы за письменным столом. Нужно слово весомое и доброе, горячее и мудрое, несущее людям твои духовные богатства и духовные богатства других. Иным словом жечь сердца людей невозможно.
Не пригоден писателю и «лукавый», то есть лживый, язык. Не с лукавством, а с открытым сердцем идёт к людям писатель. Овладение языком — процесс длительный, трудный и подчас болезненный. Многое тут действительно приходится вырывать так решительно, как это совершается в «Пророке». И снова знакомые уже нам магические преображения. Языковые накопления и языковые поиски длятся целую жизнь, а озаряющие находки внезапны, как ожог.
Ещё несколько слов о сердце поэта. То, что совершается в «Пророке» с сердцем поэта, — как всё прежнее, и волшебство и правда. Не заменив мускульный комок, занятый только перегонкой крови, на «угль, пылающий огнём», ничего в искусстве не сделаешь.
Подлинное искусство всегда подлинно человечно и требует всего человека без остатка — всех его качеств, всех способностей, всей жизни: от первого крика до последнего вздоха. Иначе искусство в человеке жить не может. Частицей тут не отделаешься. И половинчатые решения в этом случае невозможны. Поэтому и неизбежны трудные и обновляющие встречи с серафимом. При этом каждый встречает своего серафима в своей пустыне.
Мне, пожалуй, возразят: почему же обязательно в пустыне? Можно же встречаться в других, более приятных местах. Нет. В стихотворении «Поэт» Александр Пушкин снова повторяет: пустыня. До поры до времени поэт живёт в этом мире рядом с другими людьми, ничем от них не отличаясь. Но когда его потребует «к священной жертве» Аполлон, поэт вырывается из обыденного жизненного строя.
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков, и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы...
Нарисованная в этих строках картина верна и точна. В высокие минуты творческого напряжения нужно остаться наедине с самим собой, чтобы без помех и без утаек раскрыть сундуки накопленных за целую жизнь богатств, и, выбрав самое драгоценное, сделать из них наилучшее, что можно сделать. Юрий Тынянов недаром утверждал: «Пишут, как любят, — без свидетелей».
Но одной отъединённости, одной пустыни ещё мало. Не только она нужна для начала магических перемен и высоких прозрений. Нужно ещё прежде того, чтобы поэт, как это сказано в первой строке «Пророка», был «духовной жаждою томим».
Всё начинается с духовной жажды. Если эта жажда не томит, ничего не будет: никаких побуждений к свершениям и никаких колдовских перемен с глазами, ушами, языком и сердцем. Не будет и самого поэта как поэта. Душа его будет продолжать вкушать «хладный сон», и он останется ничтожнейшим «меж детей ничтожных мира».
Не лишним будет заметить, что встреченный поэтом в пустыне серафим был шестикрыл. Я не настаиваю на шести крыльях, но крылатость потребна обязательно. Такое уж наше дело, что без окрылённости в нём не обойтись даже в том случае, если серафим будет вовсе не серафимом, а просто жизнью живой, которая и проделывает с нами все прекрасные и жестокие операции, о которых шла речь. Иносказательность серафима — это просто поэтический шифр, который ничуть не меняет ни существа дела, ни смысла. Высоким смыслом исполнена каждая строка «Пророка». Всё в этих строках — волшебство и полёт в Прекрасное, всё — от заголовка до последней точки.
К слову о заголовке. Он в такой же мере и иносказателен и реален, как серафим, как всё, что заключено в строках и меж строк.
А всё же — почему именно «Пророк»? Ведь очевидно же, что речь идёт о поэте, который рассказывает о себе, о своём жребии и назначении, о том, что сам испытал в мрачной пустыне своих трудных исканий.
В чем же тут дело? И где же искать ответ на мудрёный вопрос? Я думаю, что верней всего обратиться к первоисточнику всех поэтических чар — к музам, к которым в трудных случаях и сам Пушкин обращался с прямым призывом. Обратясь по этому адресу, мы с радостной и неожиданной для себя лёгкостью установим кровную родственную связь поэзии и пророчества. Ведь музы некогда обладали даром пророчества, полученным от Аполлона. Им Аполлон наделял тех, кому покровительствовал и кем предводил. Покровительство музам было древнейшей прерогативой бога искусств, а предводительство ими закреплено даже в прозвище, данном Аполлону эллинами, — Мусагет. Кстати, дивным даром прорицания наделены были и музы древних римлян — камены, которые в самом своём наименовании несли своё назначение, так как слово «камены» означает «поющие и предсказывающие».
Поэт и пророк, оказывается, не только родные братья, но просто сиамские близнецы, так нераздельно сросшиеся, что один без другого жить не могут. Во всяком пророчестве всегда присутствует поэзия. И в подлинной поэзии обязательно присутствует провидение, раздвигание границ обычных представлений, и ещё обязательно — говорение от лица многих. Слово «пророк» в переводе с греческого и означает: «говорящий от лица кого-либо».
Ромен Роллан утверждал в одном из очерков своих, посвящённых музыке: «Самые великие — Гендель, Бах и Бетховен думали за себя, говорили же за всех». На том же стоял Белинский, когда писал о Лермонтове «Великий поэт, говоря о себе самом, о своём я, говорит об общем — о человечестве, ибо в его натуре лежит всё, чем живёт человечество. И потому в его грусти всякий узнаёт свою грусть, в его душе всякий узнаёт свою.
Те же мысли неоднократно высказывал и Горький, настаивавший на том, что подлинный поэт не может быть только «сторожем своего сердца», но обязан стать «ухом мира». Подразумевается, конечно, что не только ухом мира, но и глазами, и языком, и сердцем, и совестью мира. Да. Именно так.
Широте писательской часто мешают предвзятость и узенькое понимание своего дела, своей миссии, своих прав, своего назначения. Очень замораживают многих сугубая приверженность к жанровым самоограничениям и нарочитая уважительность ко всякого рода нормативам, неведомо кем и неведомо когда установленным.