Аркадий Райкин - Без грима
Кто и как представил нас друг другу и о чем был наш первый разговор, я не помню. И думаю, это не случайно. Я всегда любил его книги, особенно «Кондуит и Швамбранию», а узнав его лично, сразу же почувствовал, что и в жизни ему присуща та душевная щедрость и тот талант доброты, которые для меня были да и по сей день остаются наиболее ценными признаками его литературной манеры, его писательского обаяния.
Наша дружба продолжалась семнадцать лет, вплоть до его смерти в 1970 году. И в течение всего этого времени я не раз ловил себя на мысли, что мне становится как-то не по себе, когда мы не видимся или не созваниваемся неделю-другую. (А ведь жили мы, заметьте, в разных городах, оба много разъезжали, и оба не были обделены широким кругом интересных общений).
Подобно Утесову, Кассиль был очень общительным. И, казалось, они с Утесовым могли сдружиться. Но этого почему-то не произошло. Отношения между ними, сколько я помню, были доброжелательными, но я бы сказал, светски соседскими, не более.
Возможно, здесь сказывалось то обстоятельство, что каждый из них был душою своей компании и никому другому эту роль не смог бы уступить, даже если бы захотел. Ибо сама компания не допускала этого. Да и мало ли чем можно объяснить, отчего в одном случае человеческие отношения складываются, а в другом — не складываются.
Оба — хорошие люди, но просто разные, вот и все.
Но поскольку я дружил и с Утесовым, и с Кассилем, меня одно время волновало, как же это они остаются равнодушными друг к другу. Со временем я понял: никогда не надо предпринимать специальных усилий для того, чтобы сблизить одних своих друзей с другими. Это должно происходить естественно, невзначай, по их собственному, а не только по вашему желанию.
Нам часто бывает невдомек, что в общении с одним человеком мы раскрываемся совсем не так, как с другим. Ведь даже при самом искреннем расположении и к одному, и к другому мы «пристраиваемся» к ним — невольно!— по-разному. Так же, как и они — к нам. Ибо настоящее, глубокое общение есть не только обоюдная откровенность, но и обоюдный добровольный компромисс.
У меня было много друзей, верных и преданных. Отношения с каждым из них в отдельности не охватили всех сторон моей натуры. Человек так уж устроен, что не может быть исчерпан, предельно выражен в отношениях с каким-то одним человеком. Объективный портрет каждого из нас создается только в отношениях со многими людьми.
Что же касается Утесова и Кассиля, то, как мне кажется, они были несхожи прежде всего по самому характеру присущей обоим общительности. Если позволить себе каламбур, можно сказать, что между общительностью одного и общительностью другого ничего общего не было.
Утесов, повторяюсь, был больше рассказчик, чем слушатель. Кассиль таким сочным рассказчиком в быту не был, зато проявлял больше чуткости к тому, что волнует собеседника. Утесову была свойственна некоторая скептичность, насмешливость: она окрашивала его юмор, его интонации, его манеру общаться, хотя вполне уживалась, особенно в старости, с приливами сентиментального, элегического пафоса. Кассиль же был человеком резко выраженного лирического склада, но вовсе не сентиментальным. Внешне он был тих и спокоен, казался, да и был, каким-то очень домашним, и я убежден, что по-настоящему он раскрывался только в узком кругу близких друзей дома. Кстати, в отличие от Леонида Осиповича, жизнь на даче, хотя он и был заядлым путешественником, нисколько не тяготила его, даже была ему в радость. Он принадлежал к тому редкому типу людей, которые умеют извлекать радость из каждого мгновения жизни, из всех ее форм.
Он никогда не навязывал себя людям, его никогда не было, как говорится, слишком много. Но он всегда неуловимо управлял ходом беседы, сообщал присутствующим — во всяком случае, за себя в этом смысле я ручаюсь — внутренний покой. Что, впрочем, не мешало ему быть человеком страстным, даже азартным. Он мог нервничать по пустякам. Был склонен к рефлексии, хотя и тщательно скрывал это на людях.
Но главным его качеством была его удивительная добросердечность, удивительное внимание к людям. К детям — в особенности.
На стене его кабинета висел герб Швамбрании, и мне иногда казалось, что сам он живет в этой вымышленной им стране. Он был из тех, кто носит детство в кармане,— определение достаточно банально, но не лишено точного значения. Такое ведь не скажешь ни о Маршаке, ни о Чуковском. Они были литературные мэтры. Кассиль же, хотя и занимал ведущее положение в детской литературе, мэтром не был. Я имею в виду его самоощущение.
В его разнообразных увлечениях присутствовал какой- то элемент мальчишества.
Как я уже упомянул, он обожал путешествовать и как-то именно по-мальчишески демонстрировал друзьям фирменные наклейки авиакомпаний и отелей на своих чемоданах. Кассиль мог неожиданно бросить все дела и помчаться в самый отдаленный уголок Советского Союза, куда глаза глядят. Вдруг его осеняло: как же так, я ведь еще не был в Норильске (или в Донбассе, или на Сахалине)! Он самозабвенно любил спорт, и если проигрывал «Спартак», едва ли не плакал. (Кстати, был отличным спортивным журналистом, писал о спорте с охотой и знанием дела; любопытно, что с его легкой руки в обиход болельщиков вошел клич «Мо-лод-цы!»). К тому же отличался страстью к коллекционированию. Каких только коллекций у него не было: игрушки, значки, курительные трубки...
При всем том он вовсе не походил ни на чудака, ни на благостного «друга детей», который, желая отгородиться от взрослых жестоких игр, заигрался в детство.
Случалось наблюдать его в ситуациях, когда он проявлял чрезмерную, на мой взгляд, терпимость. Прежде всего к тем своим коллегам-писателям, которые были достаточно известны своим вполне непорядочным поведением. Однажды я прямо спросил его:
— Зачем ты общаешься с Н.? Ведь он же негодяй. У него это на физиономии написано.
— Но по его книжкам этого не видно,— сказал Кассиль.— А в гости мы друг к другу не ходим... Да и потом, разве отвяжешься от него?
Да, борцом Лев Абрамович не был. Иные острословы называли его за это Лев Либералович. Но совершенно неверно считать его мягкость следствием малодушного желания жить в мире со всеми. Просто он в каждом человеке пытался обнаружить хотя бы крупицу достоинства и, кроме того, органически не выносил окололитературные ссоры. Кассиль часто предпочитал отмалчиваться, но уж если говорил, то говорил то, что думал на самом деле. И в этом смысле не делил людей на «своих» и «чужих». В его посмертно изданном дневнике есть, между прочим, запись о ненавистном ему «культе околичностей».