Яков Гройсман - Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате
В Окуджаве мне всегда виделось сходство с Пушкиным. Пушкин в рабской стране дал внутреннюю свободу личности, мысли, любви. Окуджава сделал нечто подобное в пору советского безвременья.
У независимого Окуджавы была приватная территория – маленькое островное государство в Переделкине, деревянный дом в окружении высоких деревьев. Три комнаты и веранда, служившая хозяину кабинетом и спальней. Письменный стол светлого дерева, столик для пишущей машинки, два кресла, топчан и книжные стеллажи, собственноручно сбитые из досок хозяином. Над письменным столом с потолка свисали, тихо позванивая на ветру, бронзовые, фарфоровые, стеклянные колокольчики. Булат Шалвович укреплял их на тонких нитях.
Однажды я навестил его и Ольгу Владимировну в Переделкине, и он в считанные минуты чудесным образом устроил с помощью одной лишь бутылки вина праздник. Пиршественным столом для нас стала прибитая им к высокому пню на лужайке перед домом столешница. Он изящно ввинтил штопор, легко вытащил пробку, артистично, демонстрируя сильную и гибкую кисть, разлил вино по бокалам…
Талант устройства праздника из дружеского общения был в равной степени присущ хозяину и хозяйке этого дома. В какой момент дня и ночи вы бы к ним ни нагрянули – обречены были стать участниками блистательного застолья (пусть даже и при самом скудном наборе провизии). Календарный повод для этого не требовался. Повод всегда есть: мы существуем вопреки всему!
АХ, МАРБУРГ ЗИМОЮ И ЛЕТОМ…Когда ходишь по старой части Марбурга, то и дело задираешь голову до хруста в шее. Над головой – тесно уходящий вверх город, фахверковые дома, узкие улочки, крошечные садики и мосты, крутые лестницы, рестораны и кафе. Прогулка по вечернему городу, расцвеченному разноцветными огнями, напоминает путешествие внутри новогодней елки, которую венчает, как шпиль, ярко освещенный средневековый замок.
Окуджава не расставался с блокнотом, куда заносил стихотворные строки. Шутил. И радовался, что его не тянет к телевизору.
Его узнавали на улице. Подходили, вступали в разговор. И – поразительная вещь – с любым прохожим, с любым новым знакомым он говорил так же, как до того с высокопоставленными лицами. У него не было отдельных интонаций для министра и для не облеченных чинами.
Он был остроумным, но не язвительным собеседником. Уважающим человеческую личность, умеющим говорить просто о сложном. Обходиться минимумом слов, но выбирать и расставлять их настолько точно, что звучало это всегда квинтэссенцией смысла.
Накануне своего дня рождения он выступал в знаменитом кафе «Фетер» – месте сборищ философов и литераторов, в том самом, куда в начале века любил захаживать студент философского факультета Борис Пастернак. Для встречи с Булатом Шалвовичем приехали ценители литературы со всей Германии – из Берлина и Франкфурта, Дортмунда и Кельна. Он предупредил собравшихся, что им предстоит не концерт, а просто встреча. Прочел несколько стихотворений. Рассказал смешные и грустные истории из своей жизни. А потом просто беседовал со слушателями.
– Испытываете ли вы ностальгию по прошлому? – спросили его.
– Я испытываю ностальгию по молодости, – ответил Окуджава, – а вовсе не по тому режиму, который был. Не могу сказать, что всё ушедшее время кажется мне отвратительным. Что касается людей – всё зависело от их таланта, характера. (Далее привожу по памяти, но за смысл ручаюсь. – И. М.).
В детстве я был очень красный мальчик. Твердо верил, что коммунизм – это прекрасно, а капитализм – отвратительно. Что в Германии – бесноватый фюрер, а у нас – гениальный вождь. Что свастика – плохо, а серп и молот – хорошо.
Когда арестовали моих отца и мать, я считал, что с ними произошла ошибка, а всех остальных арестовывали заслуженно. Жизнь вносила коррективы, учила меня… После ХХ съезда я и многие мои друзья думали, что всё будет иначе. А через год мы поняли, что ошиблись. В принципе ничего не изменилось. Когда началась перестройка, мы решили, что всё будет иначе. Но эйфория была недолгой. И нам стало ясно, что хоть многое и переменилось, но в принципе советская власть продолжается. И наконец, после 1993 года мы сочли, что всё изменится. А спустя год осознали главное: этот трудный, мучительный, трагический процесс столь труден не потому, что во главе какие-то злодеи. А потому, что всё наше общество к этому не готово. Мы все – советские люди с советской психологией. И наши руководители из той же школы, что и мы…
В России никогда не знали, что такое свобода. Знали, что такое воля.
Один мой знакомый плотник, который приходит ко мне на дачу и любит поговорить о политике, как-то заговорил о свободе. Я спрашиваю: «Ты знаешь, что такое свобода?» Он отвечает: «Конечно! Это значит – делай что хочешь!» Я ему говорю: «Нет! Делай что хочешь, но так, чтобы не мешать другим!» Он обиделся и ушел.
В России никогда не знали, что такое демократия, не уважали личность и закон. Когда все эти качества в нас появятся – не на словах, а в душе нашей, – тогда мы и сможем совершать серьезные преобразования. Но процесс этот идет очень медленно, трудно и мучительно. Должно смениться несколько поколений…
Публика принимала поэта восторженно. В последующие дни он не раз вспоминал эту встречу – доброжелательный настрой, ответную реакцию зала, в которой было понимание…
Девятого мая Булата Окуджаву чествовали в ратуше по случаю дня его рождения. Он и виду не подал, что приехал прямиком из клиники, где его с утра консультировали лучшие марбургские врачи (ничего утешительного не сообщили – лишь подтвердили диагноз московских пульмонологов: легкие в неважном состоянии). Как и полагается виновнику торжества, Окуджава был улыбчив и бодр. Он стойко выслушал все высокие слова в свой адрес. Заметил, что ему очень приятно в третий раз оказаться в городе, который с каждым приездом нравится ему всё больше. А когда президент здешнего университета Вернер Шааль подарил ему керамическое блюдо, сработанное в здешних народных традициях, пообещал, что Шааль отныне будет хлебать борщ у него дома, в Москве, именно из этой посудины.
Вечером мы праздновали день рождения Окуджавы узким кругом в загородном ресторане «Бельвю» на высокой горе. В широкие окна, словно театральный прожектор, било низкое солнце. Потом заполыхало зарево заката, окрашивая в фантастические цвета портьеры и стены ресторана. Виновник торжества сидел лицом к окну, смотрел на закат и улыбался, подперев голову рукой. Он был в прекрасном расположении духа. Иногда принимался отстукивать ритм сильными пальцами музыканта. Придумывал поэтические строки, сочинил смешное четверостишие про заказанную мной спаржу. И даже напел его.