Анатолий Гладилин - Улица генералов: Попытка мемуаров
Потом Алла звонила в реанимацию, и ей отвечали, что разговаривают с ней, потому что она — переводчица месье Окуджава, а вообще на них обрушился шквал звонков — из посольства, торгпредства, министерства, из Москвы, им некогда разговаривать, около месье Окуджава дежурят четыре врача, делаем все возможное.
12 июня к вечеру Алле позвонили из реанимации и попросили сообщить мадам Окуджава скорбную весть…
Поймите меня правильно, я не выпячиваю роль своей дочери, не закольцовываю сюжет: дескать, девочка, выросшая под песни Окуджавы, последняя сидела с ним рядом, пока он не закрыл глаза. Нет, просто Алла в данном случае — источник объективной информации. Ведь после смерти Булата первая и естественная реакция родных и близких — не так лечили, не то давали! И, мол, в Москве уж конечно…
Значительно позже Алла мне рассказала о своей беседе со старым французским доктором, которому она очень верит и с которым специально встретилась сразу после госпиталя. За прошедшую ночь Алла узнала от Оли всю «историю болезни» Булата и смогла нарисовать врачу полную картину. Врач объяснил, что лечили больного правильно и если б не эти сильные лекарства, то он бы задохнулся и умер от удушья в страшных мучениях. Но каждое сильное лекарство, помогая в одном, разрушающе действует на другие органы. Поэтому следующее лекарство надо применять, только если нет серьезных противопоказаний.
Далее я привожу их диалог без комментариев.
— Что они теперь с ним будут делать в реанимации?
— Они, наверно, будут давать ему новый препарат, он хорошо действует — при условии, конечно, что у больного нет…
— У него это есть.
— Тогда они попробуют другой, в редких случаях помогает, при условии, конечно, что у больного нет…
— У него это есть.
— Тогда остается последний шанс, скорее теоретический, можно попробовать, при условии, что у больного нет…
— У него это есть.
— Что ж, врачи научились делать очень многое. Иногда медицина творит чудеса. Поймите, врачи не могут одного: отменить смерть.
А теперь я позволю себе добавить несколько горьких слов. Песни Окуджавы были знаменем шестидесятников. Истинные шестидесятники — это опальные литераторы и художники, кинематографисты и ученые, это ближайшее окружение академика Сахарова, правозащитники и диссиденты. Они подвергались репрессиям, их вынуждали к эмиграции или загоняли в угол, они никогда к власти не рвались. Их ряды редели, однако если раньше можно было провести границу по принципу: кто продается, а кто — нет, то сейчас эта граница размыта. Многие талантливые люди, ошалев от так называемых рыночных отношений, ударились в чернуху и порнуху, обслуживают власть имущих и нуворишей, изображают из себя пророков, вещают чудовищные глупости, спускают штаны на потеху публике, кривляются по телевизору и не уставая кричат: «Я гениальный, я знаменитый, меня поют, меня танцуют, я популярен во всех странах, принят в клубы, занесен в справочники…» Но пока был жив Окуджава, при одном только его появлении «гении и знаменитости» начинали заикаться, сбавляя тон, — все-таки и ежу было понятно, кто есть кто.
Странное дело: человек тихонько в своем углу пощипывал струны гитары, сочинял исторический роман — и этого было достаточно, чтоб его коллеги не теряли остатки разума, совести и чего там еще? К вопросу о роли личности в истории и обществе…
Со смертью Окуджавы кончилась эпоха.
Опыт литературной эмиграции
Как — то я оказался на большой конференции славистов в Америке. Проходила она несколько дней в огромной гостинице. В программе сотни докладов, десятки семинаров. Тема одного доклада привлекла мое внимание: «Русские писатели в эмиграции». В середине конференции в кулуарах появился Василий Аксенов, и мы с ним решили, что на этот доклад стоит пойти. Пришли, тихо сели в задних рядах вместе с редакторами лос-анджелесской «Панорамы» Батуриной и Половцем. Происходило как обычно: доклад, содоклад, несколько заранее приготовленных выступлений. На наших глазах разрабатывалась, утверждалась модная университетская модель, приправленная массой умных научных терминов. Говорили очень интересно, но у меня создалось четкое ощущение, что все это не имеет никакого отношения к моему эмигрантскому опыту. Прения благополучно заканчивались, и вдруг председатель, американский профессор, сказал: «Между прочим, в зале присутствуют Аксенов и Гладилин. Может, они хотят выступить?» Тут произошло неожиданное: зал слабо ахнул, и все как по команде повернули головы в нашу сторону. Объяснить такую реакцию можно по-разному. Вот один из вариантов: «Мы, то есть участники конференции, единомышленники. Мы собрались, нарисовали картину, всё расставили по полочкам, и вдруг — эти двое, как с того света, но ведь еще живые. А главное — они были участниками процесса, и с их мнением надо будет считаться». Однако Аксенов очень миролюбиво сказал по-английски: «Спасибо, мы пришли просто послушать, выступать не будем».
Видимо, мне не обойтись без нескольких банальных истин.
Да, конечно, писателю необходимо ездить, познавать мир. Писатель может жить в любой стране, это не мешает его творчеству. Нельзя осуждать литераторов, которые покинули свою родину в поисках приличного заработка. Все это так. Но сейчас, по вполне прозрачным причинам, делается попытка забыть, что большинство писателей нашей эмиграции («третья волна») не хотели уезжать из России, их эмиграция была в первую очередь политической. Правда, только Солженицына вывезли из страны в наручниках. Остальные сами подавали заявление в ОВИР. И чаще всего это был вынужденный ответ на неприкрытую угрозу самых компетентных органов: «Или вы едете на Запад, или поедете на Восток». Галич и Некрасов уехали потому, что их попросту лишили всех средств к существованию. Тут была другая альтернатива: или сдохнуть с голоду на родине (ну, не сдохнуть, а жить с протянутой рукой, на помощь друзей, а разве могли это себе позволить люди, прославившиеся на весь Советский Союз?), или какое-то туманное, но все-таки достойное существование на Западе, возможность продолжать писать, выступать, открыто говорить, что думаешь. К разряду банальных истин можно отнести и то, что для советского писателя эмиграция была не переездом в другую страну, а переездом на другую планету. В принципе, эмиграция ни для кого не сахар, но советский писатель, у которого в Союзе издавались книги, чье имя стало известно и который уже имел свой круг читателей, прекрасно понимал, что всего этого он лишается. Книги будут изъяты из библиотек (мы еще не знали, что книги будут уничтожены методом «мелкой резки»), имя вычеркнуто из истории советской литературы (разве что промелькнет иногда в газетах с обязательным добавлением — «клеветник, отщепенец, продался за чечевичную похлебку»), никогда не увидишь своих друзей, своих близких, никогда не пройдешь по улицам родного города, и нет никакой надежды, что при твоей жизни твои новые книги попадут на родину. Какая же это эмиграция — для писателя скорее смерти подобно.