Борис Ширяев - Неугасимая лампада
Вернее, то и другое вместе. Новая фаза просоветизма. Полторы дивизии РОА, без базы, без снабжения – «третья сила», могущая заинтересовать оценщиков торговли пушечным мясом. Дичь! Нелепость!
– Значит, конец? – тихо, зная ответ, спросил Тарусский.
– Нет еще. По крайней мере, для нас, казаков. Есть единственный шанс заинтересовать генерала Александера собою, казаками, пользуясь его личной дружбой с Красновым… Заинтересовать использованием казаков в качестве дешевых колониальных войск… Единственный…
– И столь же шаткий, – глухо отозвался Тарусский, – проще и честнее сказать, конец. Петля захлестнута. Это всё… Да и пора… устал я… впереди пусто.
– Проклятая! – хлопнул по лиловому цветку цикламена Давиденко.
– Кого вы, Николай Сергеевич? Пчелу? Что она вам сделала?
– Ненавижу их!.. Вы не биолог и не знаете жизненного процесса пчел, этого страшного предупреждения, данного природой человеку. Предостережения, которого, он не понял. Я расскажу вам вкратце. Обыкновенная пчела – это робот, искусственно созданный их безликим коллективом. Она кастрирована и ограничена в развитии еще будучи личинкой, заложенной в уменьшенную ячейку, на недостаточный корм. «Каждого гения мы задушим в младенчестве»… Шигалевщина в творческом процессе природы.
Их «царица» – не вожак, не сильнейший и прекраснейший, как у волков или оленей. Нет, это тот же робот, но лишь приспособленный к продолжению рода. Она любит лишь раз в жизни и потом рождает сотни тысяч, беспрерывно, не зная материнства, не заботясь о своих детях. Родильная машина – и только!
Семьи нет. Мужчины истребляются по миновении в них надобности. Сокращение лишних ртов. Режим экономии!
Пчелы никогда не спят. Вся их жизнь – сплошной беспрерывный трудовой процесс. Но их труд чужд творческому устремлению. Они производят лишь стандарты. Не смешивайте их с муравьями. Каждый муравей обладает инициативой. Нет двух одинаковых муравейников, но все соты во всем мире строятся в одной форме, в одних размерах ячеек. Каждый улей – прототип Соловков, прообраз всей прекраснейшей страны советов, всего грядущего коммунистического царства.
Их труд направлен лишь на потребу желудка. Даже гнезд для себя, жилищ они строить уже не способны…
Святой труд, чорт бы его побрал! Пчела – благостный символ!
Подмена! Дьявольский обман! Свят только творческий труд, ведущий к наджелудочным целям. Библия бесконечно мудра: «в поте лица ешь свой хлеб»… Труд во имя желудка – проклятие!
Труд прекрасен не сам по себе, но тем именем, ради которого он совершается. Соловецкие иноки трудились во имя Божие, ради высшей из доступных человеку идей.
Они совершали подвиг. Ставшие на их место принудиловцы этой идеи не имели, и труд для них превратился в проклятие, жизнь – в смерть. До концлагеря я не понимал этого. Осмыслил только там, где ужасающая ясность прогрессивно-нормированного рациона била в глаза. Понял и возненавидел.
– Ненависть не побеждает, – тихо отозвался Тарусский.
– Ненависть и любовь – две стороны одной и той же медали. Они неразрывны. Меж ними нет границы. Всмотритесь в живое: волк, олень, кабан – все наиболее яркие, прекраснейшие виды, прежде чем достигнуть победы в любви, ненавидят соперников, борются на смерть, выковывая, воспитывая, создавая себя в кровавых боях. Этот закон простирается и на человека. Через ненависть – к любви! Другого пути нет. Иначе даже не стадо, а вот этот гнусный, позорный коллектив роботов, рой пчел в природе, коммунизм – в человеческом обществе, всесоюзный концлагерь, всемирные Соловки!
– Мы боролись, и мы повержены… конец!
– Нет, не конец еще! Мы повержены потому, что мы мало любили и недостаточно ненавидели! Надо любить…
…как араб в пустыне,
Что к воде припадает и пьет,
А не рыцарем на картине,
Что звезды считает и ждет.
Так же жадно надо и ненавидеть, а ваша любовь, «Рыцарь бедный», розовенькая, жиденькая, подсахаренная, вертеровская… Грош ей цена! Нет, как Отелло любить надо, с кинжалом, с веревкой в руке, с густой темной кровью в жилах… И густеет уже, темнеет уже эта кровавая любовь, вскипает, настаивается на ненависти…
– Где?
– Там! – указал Давиденко рукою в сторону, противоположную заходящему солнцу. – На всероссийской Соловецкой каторге… Только там! Оттуда – сквозь ненависть – к любви!
Глава 32
Звон Китежа
От Соловков «до Вениции-града… верст» было высечено юношей-царем на истертом, исколотом вьюжными норд-остами каменном столбе…
Он мечтал тогда о Венеции, о теплой голубизне южного моря, но до него не добрался. Ему – не пришлось.
Я смотрел на столб, читал надпись и не мечтал тогда о Венеции, о солнечном юге, не смел, не мог мечтать… и добрался. Мне – пришлось.
Белое море – Неаполитанский залив. Остров Соловки – остров Капри. Сумрачная, строгая скорбь соловецких елей – пышное ликование цветущих олеандров. Призрачные завесы радужного сполоха – жгучая радость палящего солнца Салерно, совсем близкого здесь к напоенной его вином стране.
Таков путь человека по земле; начертанный ему в Книге за семью печатями. С него не сойти. Он – жизнь.
* * *Пагани – лучший из всех итальянских лагерей ИРО. Недавно еще, в последние годы войны, здесь был лазарет для американских солдат.
Аллеи олеандров, густая роща апельсинов, мандаринов, фиг и в ней – ряды белых коттеджей.
Пасха в этом, третьем послевоенном году пришлась как раз в дни самого сильного цветения. Вся роща белая. Густой дурман торжествующей весны врывается в окна, в открытые двери тихой маленькой часовни, сливается там с запахом ладана и свечей, горящих у Плащаницы…
Я сижу на ступеньках церковки. Домой нельзя – жена выгнала: у нее предпасхальная уборка нашего картонного закутка, паравана, поломойка и все такое прочее… Пальцы у меня красные, желтые, зеленые; это мы с сыном яйца красили… Русь – в роще маслин, фиг и лавров. С собой ее сюда принесли. В крови. В сердце.
Уже совсем темно. Кущи деревьев сливаются в сплошную завесу, на которой призрачно белеют пятна неразличимых в сумраке цветов. Эта завеса – кайма пышной мантии синего неба, блистающей переливами звездных алмазов.
Быть может, так же светились белым пламенем такие же южные пахучие цветы в ту ночь во тьме Гефсиманского сада? Быть может, их запах так же сливался с ароматом мирры и ладана, доносившимся из гробовой пещеры Иосифа Аримафейского?
Рядом со мною на ступеньки садится человек. Я не вижу его лица в темноте, не узнаю его даже при свете зажженной им спички.
– Не признаете?
– Сознаюсь – нет. Слабая у меня память на лица. В лагерях встречались?