Александр Лебедев - Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
История особым образом, не поскупившись на особого рода символику, отметила судьбу и место декабризма в своем собственном развитии. В этом случае, кажется, она даже поставила какой-то грохочущий акцент, словно вбила своим железным кулаком огромные «поверстные столбы» по ухабистому пути российской жизни. Декабристы возвращались, как и уходили, — под пушечную пальбу. Не они палили в обоих случаях и не в их честь была пальба, просто так вроде бы по времени совпало. Но по времени особенному — историческому. При их уходе в Сибирь пушки палили по случаю победы Николая и его коронования на царство. При возвращении их еще, кажется, не утих пушечный гром, возвещавший окончание Крымской войны, знаменовавший падение Николая. Именно падение. По стране ходили правдоподобные слухи о самоубийстве «Незабвенного», который, похоже, и действительно не мог вынести даже мысли оказаться — после всех своих «великих свершений и побед» — в жалкой роли побежденного, которому диктуют условия капитуляции перед всей Европой и перед «его» Россией. Понятное дело, в соответствующих официальных документах все обстоит совершенно благополучно, смерть Николая документирована весьма тщательно. Но были не только слухи, противоречившие казенной версии «об истинно христианской» кончине «Незабвенного», была обнаруженная позже и помета известного историка Н. К. Шильдера, автора четырехтомной биографии Николая, человека отлично осведомленного относительно предмета своих изысканий, — помета на полях книги, излагавшей официальную версию смерти царя: «отравился». Вполне разделял мнение тогдашней «публики» относительно самоубийства Николая такой серьезный публицист, как Шелгунов.
«Николай умер, — писал Шелгунов. — Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг… точно небо открылось… точно у каждого свалился с груди пудовый камень… Причина смерти Николая не осталась тайной. Рассказывают, что, позвав своего лейб-медика Мандта, Николай велел ему прописать порошок. Мандт исполнил, Николай принял. Но когда порошок начал действовать, Николай спросил противоядие. Мандт молча поклонился и развел отрицательно руками. Рассказывают еще, что Николай покрылся своей походною шинелью и велел позвать своего внука, будущего цесаревича (умер в 1865 г.), и сказал ему: «Учись умирать». Если это не анекдот, — добавляет Шелгунов, — то он нисколько не противоречит общему характеру Николая… И, конечно, Мандт поступил благоразумно, удрав за границу»… Но были не только эти признаки и «анекдоты», было и внезапное замешательство в придворных кругах, было и до дикости странное поведение самого Николая, словно постоянно дававшего знать окружающим, что он решился покончить с собой. Было и такое еще обстоятельство, как сокрытие протокола о вскрытии тела покойного, был и арест медика, который решился было опубликовать этот протокол за границей; были, понятное дело, и самоочевидные подтасовки, вскоре же обнаружившиеся после смерти царя, в официальных бюллетенях о состоянии его здоровья после внезапного его заболевания; была и какая-то возня с официальным извещением о кончине императора, которое все никак почему-то не могли составить…
Редкий из декабристов не мечтал пережить Николая, многие из них в том признавались. Пережили немногие. Якушкин дождался. Нет, декабристы совсем не радовались русским поражениям в позорно веденной Крымской войне, напротив, эти поражения их искренне огорчали, они досадовали на неумелое руководство, возмущались неразберихой в военном аппарате Николая, о многих безобразиях легко могли догадываться, зная, к примеру, что во главе Военной академии у Николая стоит их старый знакомый по Сенатской, вешатель Сухозанет, а высший эшелон командования состоит из генералов, которые не то что по-французски, а и по-русски читают по складам — это не преувеличение. Исключения были, но подтверждали правило.
Книгу бывает иногда трудно не только начать, но и кончить; суметь, как говорил Герцен, «выйти» из нее. Я понимаю, что читателю последнее сделать куда легче, чем автору, а первое — еще труднее, быть может. Выйдем вместе, быть может, нам окажется по пути… Впрочем, вам теперь в какую сторону?.. Однако такой вопрос моего «второго я» обращен теперь уже и ко мне. Но книга кончена, и это сразу все меняет — сейчас я уже могу и не ответить на подобный вопрос, ибо это будет совсем иное дело, иная книга. Даже, пожалуй, не книга — некое внутреннее побуждение к ней, которое похоже на своего рода «рабочую модель» мечты. А мечта — категория особая, в мечте так сложно и труднопредсказуемо переплетены идеалы и реальность, что одно прикосновение к ней способно завести чересчур далеко.
В. И. Ленин говорил, что в нашем, коммунистическом идеале вообще нет места насилию. «Мы, — писал он еще в 1917 году, — ставим своей конечной целью уничтожение… всякого насилия над людьми вообще». В «атомный век» этот тезис обретает императивный характер и становится исходным для того нового мышления, которым надо овладеть и которое надо создать в беспрецедентной идейно-политической ситуации, сложившейся сейчас в мире, когда ненасильственные формы получают неоспоримый приоритет при решении любых проблем кардинального преобразования действительности. Но это «новое мышление», о котором мы все сейчас слышим, не есть, понятное дело, отрицание всего «старого» опыта общественной мысли. Только ныне весь этот опыт требует нового взгляда. Ведь «новое мышление» не может не быть глобально не только в пространственном своем измерении, но и в исторически-временном. История, конечно, отнюдь не современность, опрокинутая в прошлое, как полагал Покровский, — такой взгляд на вещи и придавал, как помним, опыту революционных исканий Якушкина оттенок некоей сомнительности. История — арсенал выстраданных людьми способов и средств общественной деятельности и нравственно-психологических форм поведения. Из этого арсенала сегодня с необходимостью отбирается то, на что можно опереться в новой ситуации — настолько грозной, что надо быть особенно разборчивыми и осмотрительными в выборе таких способов, средств и форм.
Феномен Якушкина — в его внутренней социально-психологической эволюции — среди всей россыпи самых разных типологических моделей общественно-исторического опыта имеет сегодня не один историко-познавательный интерес, он имеет значение некоего важного социально-психологического урока, на который самое время обратить особо пристальное внимание, урока «наперед», «урока на завтра», которое уже наступило… Теперь уже в этом смысле не скажется: «Там хорошо, где нас нет» — утопизм ныне чреват смертельными разочарованиями; надо суметь быть здесь, надо сейчас обучиться этому трудному делу. Еще далеко не все как следует разобрано в архиве Якушкина, специалистов-историков ждут там неперечитанные страницы, комментарии к опубликованному Якушкину содержат соответствующие отсылки-указания для предстоящей работы. Важно эти новые страницы увидеть новым взглядом. Но вот найти иной взгляд на того Якушкина, который так давно нам всем известен, разрушив сложившийся в былые времена стереотип, оставлявший за Якушкиным второстепенное или даже как бы условное место среди революционеров прошлого, постараться, наконец, понять и принять духовный и моральный мир и опыт революционера этого типа — дело неотложное для нашей современной общественной мысли, для нашего нравственного сознания сегодня.
В 1854 году Якушкин, всю свою Сибирь пробегавший в потрепанной короткой шубейке, решил вдруг заказать роскошную доху — пыжиковую, подбитую песцом; такая была только у одного Волконского-сына. Якушкин начинал подумывать о возвращении. И тут не было, конечно, никакой суетности, никакого старческого тщеславия; впрочем, и хворями, удручавшими к тому времени Якушкина, желание иметь столь нарядное одеяние не объяснишь. Тут сказывалось историческое чувство — завершалась эпоха Якушкина, он был готов к вступлению в новую жизнь и хотел выглядеть достойным такого события образом.
В комнатенке, где жил в Ялуторовске Якушкин, над письменным столом висели портреты родных и особенно близких ему людей; был, кстати, среди них и портрет Чаадаева. «Самое мне близкое общество состоит из портретов», — обронил Якушкин в 1850 году в одном из писем. Горькие, конечно, слова. И гордые: в них — одиночество и верность былому.
Новая жизнь, похоже, может начаться для Якушкина теперь — приходит, возможно, его новое время. Если это произойдет, не надо будет искать для портрета Якушкина нового места среди его современников — он займет, наконец, свое — «в самом близком» для него и для нас «обществе». Но, прощаясь сейчас со старым Якушкиным снаряжающимся в свой последний дальний путь, я все вспоминаю того — молодого, на известной акварели, с каким-то необыкновенно чистым взглядом упорных и ясных глаз.