Иннокентий Смоктуновский - Быть !
И что-то еще несвязное недовольно, про себя бормотал тот человек, но понукал не зло, скорее вяло, устало, безразлично. Я умолк, стараясь вспомнить молитву, которой научила меня баба Васька Шевчук еще на Украине, когда меня, сбежавшего из немецкого лагеря военнопленных (я успел побывать и в этом обездоленном, горьком положении), умирающего от истощения, болезни и душевного шока, рискуя своими жизнями, укрыли, пригрели, отмыли и выходили дорогие моему сердцу украинцы в Каменец-Подольской области (теперь Хмельницкая область). Это конец 43-го и начало, а точнее январь-март 44-го года. Пленен я был под Житомиром 3-го декабря 43-го года. Но об этом обо всем нужно специально, подробно, не спеша. Слушая лишь сердце и благодаря мгновения за восстановление правды.
На столе, запрокинув голову и как-то уж особенно шумно дыша, неловко подпирая себя руками сидел еще один раненый... Ему, должно быть, обязан я в какой-то степени своим спасением тогда. Он, разумеется, не знал об этом, да и не знает, если он остался жить, но, думаю, вряд ли - в ту ночь и после нее выйти из деревни тяжело раненым было совершенно невозможно.
Раненые в жизни фронта - явление частое, страшное, многострадальное, но все же повседневное, к чему привыкаешь. Они, собственно, составляли одну из постоянных частей этой жизни и часть значимую, высокую, но порою такую тяжелую - просто невыносимую. Идет война - они есть, к несчастью, должны быть, и это никакой не вывод - это страшная суть войны. Однако внезапное появление этих раненых сейчас здесь, черт те где от линии фронта, было не доброй, совсем не доброй приметой, и не я один так считал - по лицам моих товарищей было видно, что встревожены все. Свежая белизна бинтов раненых вопила, кричала, что ребята попали в беду, если не только что, то и не так давно и, скорее всего, недалеко от этого места, где мы сейчас, пытаясь осмыслить увиденное, таращим на них глаза... Да, хотелось хоть что-нибудь знать, и это одно было бы значительно большим, чем знали мы, но спросить было не у кого, никто ничего не знал... Как же так, например, мы за все время ночного перехода ни разу не вступали с противником ни в какое соотношение сил, намерений или настроений. Да мы, вроде бы, и не должны были попадать ни в какие там передряги...
Мы шли себе и шли, и в этом нет ничего такого необыкновенного или непривычного, но однако же... Мы-то шли в тыл, нам так и говорили: вы идете в тыл, чтобы просто своим присутствием, наличием, так сказать, морально давить на "окруженную группировку", которая, видя, что мы здесь и ее дело поэтому просто плохо, в конце концов - сдается - вот и всё! Ну, вот мы и пришли, готовые давить морально, психически, да как угодно, а тут оказывается - обыкновенная война, и к нам попадают раненые из каких-то других частей, которые уже встречались с этим противником и выяснили, что он не очень согласен с тем, что ему уж так совсем плохо и что его кличут "окруженной группировкой". Да к тому же это подозрительно долгое отсутствие санитаров, впопыхах доставивших группу раненых, бросивших их и исчезнувших куда-то, надо полагать, не по личным делам... Значит либо мы, идя в тыл, каким-то образом опять вышли к фронту, что, кстати, запросто могло случиться: попробуй-ка всю ночь едва ли не бегом, дорогой, правда, но в лесу, темно, а порою так и буераками... либо, активно окружая уже окруженного противника, сами ненароком немного попали в окружение, что, естественно, много хуже и скучнее первой половины этого второго предположения.
Как бы там ни было, но все вокруг говорило о противнике, а мы не слышим никакой стрельбы и никаких тебе разрывов, кроме двух выстрелов нашего орудия и то каких-то странных - себе под нос?!
Не могу сказать, чтобы все это было слишком радостным и внушало какие-то повышенные ощущения полноты спокойствия: ведь он же все-таки где-то здесь... Значит, что же? Затаился... Зачем? С какой целью? Где??? И это бы еще ничего - привычно, и мы не раз могли не только постоять за себя, но порою принудить, заставить понять ту, другую сторону передовой, что каждый может иметь не только силу, но и достоинство, убеждения, права, и не считаться с этим - нехорошо! Но в том-то вся и закавыка, что здесь все было иное, начиная с того, что никто не знал - где и вообще есть ли она передовая, и враг здесь мог быть, которому все нипочем, лишь бы выйти из окружения, да и нам самим недурно бы иметь врага где-нибудь с одной стороны, а здесь все пока неясно...
Нервно перебирая все это в башкенции, я вдруг увидел нечто невероятное - раненый на столе, очевидно, устав ждать или решив переменить положение, повернулся другой своей стороной! У бедняги были сорваны все нижние ребра с правой стороны груди, да, собственно, она вся была срезана, открыта, зияла огромная темная дыра, и при вдохе темно-синяя с перламутровым отливом плевра легкого, клокоча и хлюпая, выходила неровными скользкими вздутиями наружу. Как он терпел?? Не знаю чем объяснить, но крови, как ни странно, было немного.
- Ну где же они! - взмолился он. В голосе слышалось, как он страдает. Не нужно было обладать какой-то повышенной сообразительностью (да такой у меня никогда и не было), чтобы понять, что он ждал и звал санитаров. Нависла тишина... Тишина была неприятной, долгой, нехорошей... За нею даже не скрывалось, а было понимание ее всеми, и всё же все продолжали молчать. Напряжение последних дней и бессонная ночь перехода вытравили душевные силы, и их хватало лишь на то, чтобы каждый стал глуше, скупее в голосе и движениях. Признаюсь, и я бы промолчал, так как сил ну просто напрочь не было, но меня угораздило быть рядом и, проклиная, что всегда это так - все в конечном счете сваливается на меня,- стал оглядываться по сторонам в надежде отыскать кого-нибудь из медсанбата, однако какой-то славянин, подозвав меня жестом, тихо и с досадой пояснил, чтобы я не очень хорохорился: санитары, внесшие их сюда, забрали с собой и наших двоих из санроты, ушли за оставшимися еще где-то ранеными и скоро должны вернуться. Но вот время идет, а их что-то нет и нет... Так что ты не вылупливайся, а угомонись, так будет лучше... тебе... ему... да и всем.
- Кто-нибудь... перевяжите меня... я умру! - уже прокричал раненый на столе. В общей сутолоке его, должно быть, не очень-то и слышали оправдывал я себя, всех и эту ненормальную, надсадную тишину, а кто и слышал, не знал, как и что делать в этом редком случае. Я продолжал стоять самым близким к нему и испытывал страшную неловкость от невнимания всех к его горю, но меня уже одернули, выговорили, что я суюсь не в свое дело, и я молчал, но, видя, что он вдруг учащенно задышал, и боясь, как бы этот измученный болью и страхом мир не взорвался в исступлении и безысходности и, израсходовав остаток сил, не угас бы одиноко среди множества разбросанного на полу люда, подошел к нему.