Хьюго Виккерс - Грета Гарбо и ее возлюбленные
Боюсь, что мне не удалось со всей полнотой передать четкий ход рассуждений Греты. Когда она начинает философствовать — это ее стихия, у нее безошибочное чутье, — в эти моменты в ее голосе появляется убежденность, которой ей не хватает в обыденной жизни. Ей удается — причем мне до сих пор не до конца понятно, как — облекать сказанное в совершенную скромность. Свое неодобрение она выражает мягко и ненавязчиво (я уже рассказы-, вал, что провел один вечер с Ирен Селзник и под конец был доведен до полного изнеможения ее беспрестанной болтовней. Нет, конечно, она умнейшая женщина, но мой голос по причине безмерной усталости к трем часам утра начал меня подводить). Г. сказала: «Как можно быть умным, если ты не замечаешь чувств других людей, если ты не видишь, что они устали». Она наделена восхитительным качеством — женским умением уходить от резких суждений. Я был поражен этим ее даром — именно в такие моменты она нравилась мне больше всего. Но зато как трудно застать ее в этом настроении!
Но я думаю, что между нами тогда возникала гармония. Тем не менее, совершенно неожиданно — или мне только так кажется, поскольку я никак не припомню, к чему это было сказано — она вдруг заявила, что я никогда не смогу понять ее точку зрения на отдельные вещи, потому что я без царя в голове. Без царя в голове… Это только подлило масла в огонь! Неожиданно я почувствовал, что во мне закипает ярость: «Могу я спросить, как это понимать? С какой стати ты считаешь, что я без царя в голове?» После чего она процитировала «Книгу сатирических мемуаров», принадлежащих моему перу, — «Мое королевское прошлое»: «Только человек без царя в голове мог написать обо мне так, как ты — даже при этом меня не зная, — в этой записной книжке (опубликованной в 1935 году), которую мне кто-то дал!» Я сверкнул глазами. Эта была та самая злополучная книжка, которая стеной стала между нами после ее отъезда из Англии, когда мы были на волоске от того, чтобы пожениться. Когда я затем позже приехал в Нью-Йорк, она отнеслась ко мне, как к чужому человеку. Когда же мы встретились несколько недель спустя за завтраком, она вынудила меня отозваться о ней вышеупомянутым образом (а именно: «Ей не известно, что такое истинная дружба»). Мы с ней повздорили. Я считал нечестным с ее стороны, что она вообще заговорила о том, что было написано в начале тридцатых, до того, как мы стали любовниками. Позднее она обрушила свой гнев на Мерседес — они не разговаривали между собой на протяжении нескольких месяцев. Г. обвиняла ее, будто она якобы поведала мне всякие интимные подробности. И снова всплыла эта злосчастная записная книжка двадцатилетней давности. Теперь уж я разозлился не на шутку. «Могу я поговорить с тобой четыре минуты, только чтобы меня никто не перебивал? Позволь мне сказать тебе, что, по-моему, это просто чудовищно с твоей стороны — судить меня, пятидесятилетнего человека, за то, что я писал, будучи вдвое моложе». Но она меня перебила: «Человек всегда остается один и тот же, и лишь человек без царя в голове мог написать, что от меня пахнет, как от младенца». На что я указал ей, хотя, возможно, и не столь ясно, как мне того бы хотелось, поскольку ярость слегка затуманила мне сознание, что Грета сама как-то призналась мне, что атмосфера киносъемок обладает какой-то редкой интимностью, как однажды она видела, как танцуют маленькие негритята, и этот незабываемый момент был запечатлен навсегда. Когда она еще снималась в кино, то возбуждала воображение художников и других творческих натур, именно поэтому она пользовалась успехом, и поэтому вполне естественно, что я смог многое понять в ней, благодаря тому образу, что жил на экране и был окружен ореолом легенд. Как муза, она была в общем пользовании. Мне казалось, что я ее знаю. И то, что я писал о ней, — было совершенно естественным делом. Тем самым я не вторгался в ее мир. Я вообще не был с ней знаком, если не считать одной короткой встречи, и соответственно не был связан никакими моральными обязательствами. Между прочим, написав, будто от нее пахнет, как от младенца, я тем самым не совершил никакого преступления; это замечание являлось исключительно плодом моего воображения.
Я набросился на нее, обвиняя в мелочности: «Как можно цитировать то, что написано двадцать лет назад! Неужели ты не замечаешь, как я оберегал тебя от окружающего мира, с тех пор как мы вместе? Неужели ты не испытываешь никакой верности, никакой благодарности, никакой привязанности за мою тебе преданность? Неужели я когда-либо оскорбил тебя необдуманным словом? Изменил тебе? Позволил когда-либо воспользоваться тобой в корыстных целях, как поступали многие из твоих близких друзей?»
Она встала на их защиту — ей, мол, хорошо известны все их недостатки и слабости. Мы принялись орать друг на друга. Я чувствовал себя непогрешимым. «Чем быстрее ты позабудешь старые обиды, — кричал я, — тем лучше!»
И ничего нет страшного в том, что у нее климакс («Многие женщины сходят с ума», — заявила она). Меня слишком далеко занесло, чтобы я мог вовремя остановиться. Я встал и надел пальто. Она сказала, что мы оба выпили слишком много коктейля — in vino veritas, — но все еще дулась на меня. Ну почему бы ей не прочесть то, что было написано недавно? Ведь если бы не ее треклятая лень, она могла бы прочесть мою‘последнюю книгу, которую я ей недавно подарил («Зеркало моды», опубликованную в 1954 году). Почему бы ей ее не почитать, чтобы убедиться, что я тот же самый человек, которого она когда-то называла «паяцем». Неужели мне бы удалось добиться того успеха, которого я добился, будь я легкомысленным ветрогоном.? Ну разве кто-нибудь оценил бы мою работу, будь это так? «Ты разносторонне одаренный человек, и все равно без царя в голове». Ничуть я не одаренный. Просто у меня есть характер — и именно мое упорство и моя настойчивость позволили мне добиться успехов, а вовсе не мое легкомыслие. Да, когда-то я был таким. Я можно сказать, развился слишком поздно, однако пытался добиться своего места в жизни. В молодости же я был весьма порывистым и пылким юношей. Вполне возможно, что в двадцать лет я бывал легкомысленным, однако в своем поведении по отношению к ней меня можно назвать кем угодно, но только не ветрогоном. По правде говоря, ни один легкомысленный человек не счел бы себя столь глубоко оскорбленным, как бывало со мной после ее нередкого продолжительного молчания, после какой-нибудь размолвки — после года, если не больше, моих душевных страданий из-за неразделенной любви, она просто пришла ко мне и, не говоря ни слова, провела в спальню, задернула занавески и повернулась к кровати. Я выполнил то, что от меня требовалось, — однако чувства мои вряд ли были чувствами ветрогона. Я был шокирован, до глубины души оскорблен. По-моему, мой удар пришелся по самому больному месту. Однако другие мои выпады ничуть не разубедили ее в том, что она права, а я — нет. И вот теперь она пыталась меня поцеловать. Я отвернулся.