Марина Цветаева - Автобиографическая проза
— Мама, а какие французы обильные, — вдруг сказал мальчик.
— Это не французы обильные, это русские обильные! — горячо сказала мать. — И вообще, так скорей принято говорить о странах.
— По-о-чему? — изумился мальчик. — Как страна может быть обильной? У нее же нет рук.
В эту секунду раздался стук в дверь, и мать, не успев распознать очередного сыновнего словесного метиса (habil’ный[134]), пошла открывать. На пороге, в полной тьме площадки, стоял кто-то очень высокий, с шляпой в руке.
— Извините, сударыня, — сказал он молодым голосом, — я — инспектор…
Мать, отступив, тем — впустила. Молодой человек по ее пятам шагнул в кухню, где и стал — между обеденным столом, посудным столом, газом, плитой, раковиной и стульями обедающих — вроде как бы на единственной сухой от прилива и твердой между пропастями пяди: одной ногой, перекинув через нее вторую, левую.
— Да? — не подымая глаз, спросила бровями мать, уже усевшись за салат.
— Простите, что я нарушаю ваш обед, но я инспектор и…
(«Налог! — мысленно произнесла она. — А ведь недавно вносили, или, может, опять вспомнили похищенного генерала и стали переписывать всех русских?»)
— Вот моя карточка, — продолжал молодой человек, поднося к ее глазам и тут же от них отымая (так детям на секунду показывают завтрашний «сюрприз» — распахнутую книжку с какой-то фотографией, может быть, действительно похожей, если бы она успела рассмотреть, во-первых, ее, во-вторых, подающего).
«Но почему же он не говорит Sûreté[135] и не показывает знака? — подумала она, мысленно проделывая за него жест, открывающий знак. — И за что же нас арестовывать, наконец?»
— Assurance,[136] — точно в подтверждение прозвучал над ней его голос.
Услышав наконец роковое (ибо принятое за Sûreté) слово, она перестала есть и стала ждать.
— Я иду в Нюельмон, — продолжал сверху голос, — и осматриваю квартиры с точки зрения пожара.
(«Господи! — пронеслось у нее в голове. — А у меня плохой электрический шнур, весь в узлах и с постоянными взрывами! И что такое Нюельмон?»)
— Вы, кажется, не понимаете по-французски, — осведомился он, этим доводя до сознания присутствующих, что они с самой секунды его входа, в ответ на все его речи, не только не произнесли ни одного слова, но даже слога, так что он законно мог бы спросить: «Вы, кажется, лишены дара речи?»
— О нет! — воскликнула мать, задетая за живое, и от этого, действительно, оживая. — Мы отлично понимаем. Но, простите, что вам от нас нужно?
— Вы спрашиваете, что мне от вас нужно? — продолжал голос с усмешкой. — Я же вам сказал: я прохожу в Нюельмон.
«Безработный! — подумала она. — Очевидно, идет к себе в Нюельмон и по дороге осматривает печи. Нужно дать». И, вскинув наконец глаза:
— Мы не очень богаты, — робко сказала она, — и печи у нас вычищены, но мы все-таки… — и тут же осеклась, потому что поняла, что видит над собой молодое, красивое, румяное, чисто выбритое и чисто вымытое, вовсе не безработное, а еще менее — печниково — лицо, под которым, по обратному пути глаз в тарелку, удостоверила и новый вишневый галстук, и чистый серый костюм.
— Так это именно для бедных! — оживился нюельмонец. — Богатым — что! Хоть вся их семья перемрет, — их жизнь от этого не нарушится. Это именно для неимущих, живущих трудом своих рук.
— Но что такое «это»? — приободрясь, спросила она.
— Страховка жизни, — разве я вам этого не сказал? — И, с новыми силами: — Я прохожу в Нюельмон (и вдруг она поняла, что никакого Нюельмона нет, что есть annuellement,[137] последний слог которого он произносит «мон»), — и больше всего стараюсь заинтересовать своим предложением именно малоимущих, живущих трудами рук своих.
(Переводя глаза на тонкие, с длинными пальцами, руки мужа:)
— Ваш муж — художник?
— Нет, — выдавил муж.
— Нет? — удостоверился он у жены.
— Нет, — подтвердила жена.
— Любопытно, — задумался он, — я был уверен, что он художник. Я, вообще, буду говорить с вами, потому что ваш супруг имеет вид не понимающего по-французски. Итак, это именно важно для живущих трудом своих рук. Представьте себе, Madame, что вы имеете несчастье потерять своего мужа, — развязно, точно говоря не о здесь присутствующем, явно живущем и жующем муже, а о каком-то аллегорическом лице, которого та никогда и в глаза не видала и потерять которого, посему, никак не может. — И останетесь одна, с тремя малолетними детьми, младшим — грудным.
— У меня нет грудных детей, — ответила она, — мальчику, которого вы видите, девять лет.
— Но у других есть, вы же не можете сказать, что у других их нет, — ласково (так урезонивают успешного, но завравшегося ученика на экзамене) поправил инспектор. — Я знал одну женщину, у нее было шестеро малолетних, и когда ее муж упал со стройки…
— Ох! — вскрикнула она, содрогаясь от этого ужасного видения. — Какой ужас! С высока упал?
— Да, с седьмого, — подтвердил инспектор, утверждаясь на второй ноге, — и я сам выдал ей премию. Вы думаете — она не была рада?
— Какой ужас! — вторично и совсем по-другому воскликнула слушательница. — Какой ужас — радость таким деньгам!
— Но у нее были дети, — наставительно продолжал инспектор, — шестеро малолетних детей, и она не смерти их отца радовалась, а их благополучию. И если бы вы, Madame, имели несчастье лишиться своего мужа…
— Слушайте! — воскликнула она. — Вы уже второй раз говорите мне о смерти моего мужа. Это противно. У нас так не делают, при живом. Мы — иностранцы, я даже вам скажу, что мы — русские, и (уже на ходу, переходя в другую комнату за папиросами) русские своими ушами таких вещей слышать не могут, русские могут слышать только про свою смерть. Да!
— Madame, — звучал уже из коридора голос молодого человека, — вы меня не так поняли, я вовсе не хотел сказать, что вы непременно потеряете своего мужа, я только хотел сказать, что это с вами, как со всякой, может случиться.
— Теперь вы это говорите в третий раз! — взорвалась молодая женщина, уже куря и идя прямо на него и этим водворяя его в кухню. — И я этого больше слышать не хочу. Если это — страховка жизни, объявляю вам, что я чужих жизней не страхую.