Михаил Козаков - Фрагменты
Словом, Олег Даль безнадежно опаздывал на поезд, отправлявшийся от станции Роль к станции Признание. К тому же — и, может быть, это главная или одна из главных причин трагедии — он пропустил театральные и общественные процессы середины 50-х годов, которые сформировали наше поколение и дали ему запас прочности.
Далю было всего одиннадцать лет, когда умер Сталин. Он едва достиг отрочества к временам хрущевской «оттепели». А в театр пришел, когда началась новая, еще не ясная для всех нас и для нее самой эпоха.
Олегу предстояло войти в коллектив «Современника», которому было уже восемь лет. Через год после прихода Даля в театр-студию, летом 64-го, студия перестает быть студией и принимает статус-кво обычного московского театра в системе Управления культуры — процесс, увы, закономерный, но для Даля и для его сверстников, прошедших в театр через два тура испытаний, да еще с торжественным принятием Устава, непонятный. Он, будучи студентом, наблюдал «Современник» со стороны, шел в него радостно и вполне сознательно, искал в нем свой идеал, а придя, застал его кульминацию и, следовательно, начало распада. Не закаленный нашим прошлым, не прожив становления театра и радости борьбы, он мучительней, чем следовало, переживал неизбежность болезни театра.
Даль был честен по природе своей, животом, как говаривал Пушкин, чувствовал справедливость и фальшь, был талантлив и способен на многое, но не было у него одного, только одного, однако необходимого всем нам, а уж ему и подавно, важнейшего качества ума и характера… Как его определить? Как всего одним словом обозначить это свойство? Может быть, мудрость? Мудрость не от опыта, не от знания жизни, а черта характера, существующая изначально… Что ж, как известно, наши недостатки есть продолжение наших достоинств. А Даль был истинно русским артистом в полнейшем смысле этого слова. Артистом мочаловского склада.
Юного Есенина называли Лелем. У Даленка было очень много родственного и с Есениным тоже. Только Есенин исполнил «долг, завещанный от Бога», и Володя Высоцкий исполнил, а Даль еще только исполнял. Он реализовал свой талант едва ли на треть своих грандиозных актерских и человеческих возможностей. Знавший его близко, утверждаю это со всей болью и горечью, утверждаю с досадой — черт подери! — которая вырвалась самой первой эмоцией, когда я вдруг узнал в Ленинграде о его нелепой смерти, о его неожиданном, хотя и ожидаемом, очередном и уже окончательном бегстве. Тогда он сел в поезд, который доставил его в Киев, на пробу в картине Студии Довженко. Через сутки Даля нашли в гостиничном номере мертвым. В номере стояла недопитая бутылка коньяка…
«Дар поэта — ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать».
Эти потрясающие есенинские слова я вынес в эпиграф моих раздумий в годовщину смерти Олега Даля, который теперь на Ваганьковском, где давно лежит Есенин и за один только год легли — сначала Высоцкий, потом он, Даль. Я не был на его похоронах из-за съемок в Ленинграде… Нет, буду честным до конца. Я, конечно, мог бы послать эти съемки к чертовой матери, но представил себе Малый театр, зеркала в позолоте, затянутые черной кисеей, ажиотаж, сенсационность, множество чужих, чужих ему людей, гроб в зале, который отведен по рангу незаслуженного артиста, — в общем, этот саркастический контратип похорон Высоцкого, — и, представив, не нашел в себе сил поехать в Москву и в последний раз поцеловать своего друга, который, может быть, меня уже своим другом и не считал. Прости меня за это, Олег.
«Да чего там…» — Сначала бы Даль, как обычно, посмотрел в себя, а потом вдруг неожиданно улыбнулся бы прежней далевской улыбкой. Что бы он при этом подумал — этого мне до конца и при жизни его не было бы известно…
Олег Даль
«Ласкать и карябать…». Про Есенина написано предостаточно. Разного. Всякого. Противоречивого. Я обращаюсь к его стихам реже, чем к стихам Ахматовой или Пастернака, но все же довольно часто. Оттого, наверное, что покойный Анатолий Борисович Мариенгоф, бывший самым близким из друзей Есенина, был мне хоть и не роднёй, но «дядей Толей», а его жена Анна Борисовна Никритина — «тетей Нюшей». Конечно же, я читал все, написанное о Есенине Мариенгофом, к кому обращены стихи: «Ах, Толя, Толя, ты ли, ты ли…» — и другие. Не раз слушал никритинские воспоминания о «Сергуне», помню и рассказы моей покойной матери, которая тоже хорошо знала Есенина. Обращаясь же к его стихам, которые почти никогда не читаю с эстрады, перечитывая их — как правило, в самые раздрызганные дни моей жизни — и стараясь постичь смысл его прозы и писем, я пришел к выводу (который, впрочем, ни для кого не обязателен): Есенин, может быть, самый мрачный поэт России. Не трагический, нет, — это совсем другое. В трагедии, во всяком случае, если понимать ее по Шекспиру, обязателен контраст мрачного и светлого: через шута Йорика и звон бубенчиков на его колпаке. Катарсис… Оттого, по-моему, даже Лермонтов, этот, по выражению Мандельштама, «мучитель наш», трагичен, однако не мрачен. У него есть, к примеру, «Тамбовская казначейша», а больше примеров и не надо. Лермонтов «искал бури». Искал! А Есенин почти сразу, может быть еще неосознанно, начал торопить смерть — тем самым, возможно, и бессмертие? Вот он-то был именно мрачен. Мрачен изначально. Тема его: «на рукаве своем повешусь», «тут такая тоска, повеситься охота». И в стихах, и в письмах — беспрерывно. Есенинские световые контрасты выполнены акварелью, а не маслом — так мне всегда казалось по крайней мере, — и главенствует мрачная безысходность.
Между прочим, мрачность, на мой взгляд, не исключает любви к природе, женщине, родине, искусству. Мрачность — это внутренний больной нерв, о котором долго не догадываются окружающие, да мало того: поначалу не знает и сам человек. Он может жить, любить, писать, слыть удачливым, победителем, Лелем, счастливцем, но точка мрака уже медленно растет, ширится, тревожит и вырывается наружу — как у того же Есенина, в том числе в ранних его стихах, которые мрачными вроде и не назовешь. Уже там у него плачут глухари, и иволга плачет, схоронясь (что-то похоронное) в дупло. Правда, на душе у самого поэта еще светло, он даже хмелеет от радости, но вот в конце стихотворения все-таки заплакали глухари и заговорила тоска, хоть и веселая, но ведь — тоска.
Олег Даль среди прочего пел и про веселую есенинскую тоску…
И еще одна, последняя, цитата из «Преследователя» Хулио Кортасара: «Я не уверен, что смерть была моментальной… Можно себе представить, что обнаружил врач в печени и в легких Джонни… «Чтобы не забыть, хочу сообщить тебе, что однажды в Бельвю он долго расспрашивал про тебя, мысли у него путались, и он думал, что ты… не хочешь видеть его, все время болтал о каких-то полях, полных чего-то… Последние слова Джонни были как будто бы: «О, слепи мою маску…»