Вернон Кресс - Зекамерон XX века
Вообще очень много чужих заходило в барак, так что ничего особенного я не замечал в поведении этого своеобразного клуба. Изредка, а позднее чуть не ежедневно, появлялся высокий старик. На вид ему было далеко за пятьдесят. Худой, с очень загорелым лицом, маленькими зоркими голубыми глазами и светлыми, сильно поседевшими волосами, он мне напоминал моряка. На длинном костлявом теле мешком висел рабочий пиджак, вокруг шеи обмотано, как шарф, полотенце. Ноги он слегка волочил, голову держал опущенной, но спина была прямая, как доска.
Я тогда бывал очень занят, весь день бегал с нивелиром по сопке и вечером засыпал мгновенно. Изредка просыпался и сквозь полусон слышал тихий голос старика — он явно был у них главным. Но о чем они говорили, даже не догадывался. Лоци перевели с нашего участка на другой, с ним я почти не общался.
2На участке я выполнял маркшейдерскую работу и замерял руду. Ее ребята таскали на носилках из карьера к новой, на скорую руку проложенной бульдозером дороге. Там руду укладывали в штабеля и грузили на самосвал, курсирующий между карьером и обогатительной фабрикой. Минуя сидящего возле участковой конторы надзирателя — он сонно взмахивал рукою: проезжай, мол! — самосвал проскакивал отрезок «свободной земли» и въезжал на территорию фабрики, где было отдельное оцепление.
Я стоял у карьера и снимал теодолитом новую дорогу, по которой груженый самосвал, подпрыгивая и петляя, последний раз спускался к поселку. Надо было занести дорогу на план участка, и я выбрал для этого время, когда мог поставить теодолит, не опасаясь машины. Было воскресенье, до конца рабочего дня оставалось немного. Перенеся теодолит к последнему повороту, я закурил, наблюдая за медленными движениями усталых носильщиков.
Я уже отпустил реечника — в тот день мне помогал бледный парень из Белоруссии, только что выписанный из больницы. Он таскал руду вдвоем со здоровенным туркменом. Взяв к себе парня, я объяснил им, что запишу обоим полторы нормы, чего они фактически никогда не могли бы сделать. У меня всегда была в запасе лишняя кубатура, ибо на фабрике вольнонаемному водителю часто приписывали один-другой рейс, он ведь работал за деньги. При сверке документов я должен был это учитывать. Руда была настолько бедной, что несколько трехтонных выгрузок существенно не влияло на выход продукции, и мои «запасы» позволяли иногда натянуть норму слабым — от нее зависели питание и зачеты. При ста сорока процентах нормы один рабочий день зачитывался за три дня заключения. Некоторые из тех, кто имел «четвертак» (это был срок большинства осужденных после июня 1947 года, когда новый указ отменил смертную казнь), надеялись таким образом освободиться через восемь лет.
Во время перекура я развлекался тем, что мысленно одевал зеков в ту форму, которую они носили до ареста. Вот Лесоцкий с двумя шпалами на гимнастерке и двумя орденами Красного Знамени на широкой груди: за Халхин-Гол и Финляндию. Если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что не пройдет и двух месяцев, как сам де Голль наденет на грудь моего носильщика орден Почетного Легиона, я б, наверно, и смеяться не стал — нелепость! Но неисповедимы дороги справедливости: именно так и получилось в действительности! Напарника Лесоцкого, Микулича, я видел в рубашке цвета хаки и высоком кепи Иностранного легиона. Труднее было представить себе мундир советского дипломатического корпуса, дабы облачить в него второго партнера Лесоцкого, прозрачного и тонкого блондина Варле, с настоящей голубой кровью, которая буквально просвечивала на его висках, запястьях, шее, — потомственного дипломата и бывшего сотрудника советского посольства в Риме…
Мои фантазии были прерваны внезапным появлением на дороге Лоци. Он добежал до площадки, где обычно разворачивался самосвал, и залез на самую высокую кучу руды. Тяжело дыша, стал пристально смотреть вниз, на дорогу к обогатительной фабрике. Я удивился, что он меня не замечает: Лоци был всегда обходителен и вежлив, никогда не забывал обменяться несколькими словами на немецком, которым владел неплохо.
Он долго стоял на куче, потом нервно сунул папиросу в рот и начал шарить по карманам. Вид его был крайне растерянным. Меня он заметил только тогда, когда я подошел к нему и протянул спички. Как истинный венгр, Лоци вообще был экспансивный, темпераментный, нервный, но сейчас он был возбужден до крайности и на мой вопрос, в чем дело, только махнул с досады рукой. Я отвернулся и опять занялся теодолитом: надо было кончать съемку — скоро в лагерь! Когда я уже стал записывать цифры в полевой журнал, с высоты вдруг раздался голос Лоци:
— Когда наконец придет самосвал?
— Ах, вот чего ты ждешь! — Я повернулся к нему. — Почему меня раньше не спросил? Не будет больше самосвала, отпустил его, водителю надо жену отвезти в больницу…
Лоци в ярости уставился на меня:
— Ты, ты… с ума сошел? А мы ждем…
— Он что, обещал вам купить чего-нибудь? Ждите уж до завтра, сегодня он никак не успеет обернуться, уехал прямо с фабрики, отсюда видел.
Но последних моих слов Лоци не слышал: он прыгнул на дорогу и помчался вниз.
После работы я уселся возле барака, чуть поодаль от остальных — погода была чудесной, после нескольких лет на Колыме научишься ценить солнечный теплый вечерок.
Вдруг ко мне подошел высокий старик из компании Лоци и, попросив спички, тихо заговорил о том о сем. Я чувствовал, что ему чем-то хочется поделиться, предлог был явно нелеп, ибо он вовсе не курил, я это знал. Говорил он на отличном немецком языке, правда с твердым произношением, тон и фразеология безошибочно выдавали в нем военного. Он бросал замечания о людях, которые проходили мимо нас, — старик долго сидел на пересылке и знал решительно всех, потом как-то перешел на ордена и, не выдержав, рассказал о приеме у фюрера, после того как их, группу офицеров, наградили Рыцарским крестом за особую храбрость.
В лагере проходимцы и вруны — явление обычное, все рассказчики, как правило, были офицерами, жили с французскими красавицами, если попадали в Германию — с немкой (конечно, тоже красавицей), и ее очень зажиточный отец (крупный крестьянин или мелкий фабрикант) предлагал нашему рассказчику (он тогда, разумеется, сорил деньгами) жениться на его дочери и остаться навсегда за границей и т. д. и т. д.
Но тут я ни на миг не усомнился в том, что старик говорил правду — как выяснилось после, так оно и было. Удивительная перемена произошла в его внешности. Он весь подобрался, поднял голову, в голосе его, по-прежнему тихом — кругом расхаживало много людей, — вдруг возникли металлические ноты, и я понял, что опущенная голова, нелепо намотанное на шею полотенце и вялые движения рук и ног — простая маскировка, а на самом деле была горсть энергии и воли в старом, сухом теле.