Илья Бражнин - Сумка волшебника
Другой не столь известный, сколь оригинальный писатель пожелал взять с собой в воображаемый ковчег Библию, «Дон-Кихота», «Илиаду», «Гулливера в стране лилипутов», «Гамлета», письма Чехова, Диккенса, «Робинзона Крузо», «Героя нашего времени».
После этого я стал просматривать архив своих газетных вырезок и обнаружил, что любимые авторы академика Соболева — Чехов и Тургенев, что первая книга школьников — «Три мушкетёра», что альпинисты — участники штурма пика Победы высотой более семи тысяч метров — брали в труднейший поход сверх своего большого груза по одной любимой книге. Таким образом, на одну из высочайших горных вершин мира поднимались вместе с альпинистами Юрий Олеша, Сергей Есенин, Омар Хайям и... «Элементарная физика плазмы».
На вопрос корреспондента газеты «Смена» Вит. Засеева, какие три книги взяты были бы в случае грядущей командировки на Марс, композитор Вано Мурадели ответил: «Пушкин, том в котором есть «Вакхическая песня», и „Война и мир"». Директор Государственной библиотеки Ленина в Москве И. Кондаков брал с собой тоже Пушкина, а кроме того, «Войну и мир» и шолоховскую «Поднятую целину». Актёр Михаил Ульянов предпочитал «Братьев Карамазовых», Игорь Ильинский — «Войну и мир», Леонид Утёсов — Расула Гамзатова, Михаила Светлова и «Мастера и Маргариту» Михаила Булгакова. Композитор Александра Пахмутова не могла обойтись без «Евгения Онегина», актёр Серго Закариадзе — без «Витязя в тигровой шкуре».
Другие, опрошенные лично мной, в ковчег забирали кроме перечисленных книг ещё К. Паустовского, М. Цветаеву, Шолома Алейхема, Г. Гейне, А. Блока, Э. Хемингуэя, Х. Андерсена.
Как видите, каждый из опрошенных мной и другими делал иной, отличный от моего выбор. То же было бы, вне всяких сомнений, если бы продолжать эту анкету и опрашивать других людей. Каждый раз списки любимых книг были бы или частично несхожими, или даже вовсе иными, чем у других. И это нетрудно понять. Ведь чтение книги — это акт творческий, в который всякий раз читающий привносит свой жизненный опыт, свои нравственные правила, с которыми он и подходит к оценке прочитанной книги. И, понятно, у каждого составилась за его долгую читательскую жизнь своя собственная десятка избранных и любимых. Думается, что это-то и всего важней, всего отрадней в нашем случае. А что десятки у многих могут оказаться иными, чем моя, да, пожалуй, и столь же спорными, — ну что ж. Я не вижу в том беды. Давайте спорить.
Чтобы быть писателем
Руки мастера
Когда я впервые в жизни поднялся в воздух на самолёте, меня поразили не ощущения полёта, к которым я скоро привык, а земля, увиденная сверху, неожиданная очевидность, наглядность преображения её человеком.
Внизу, передвигаясь по земле пешком или в машине, мы всегда видим лишь малую дольку её, тупичок, ограниченный стеной дома, рощицей, луговиной, чуточный лоскуток её поверхности, который может оглядеть незоркий наш глаз.
И только поднявшись в воздух, открываешь неоглядные пространства её, зримый чертёж сделанного на земле. Светлая стрела шоссе рассекала подо мной тёмные купы зелени.
Мягко изогнувшись на большом округлом повороте, убегали к краю земли блестящие полоски рельсов. Меж холмов прилёг городок. Дружно скученные прямоугольники домов разграфлены строгими линиями улиц и переулков. Через стеклянные речки протянулись палочки мостов. Строго расчерченные, лежали в стороне от них разноцветные полосы посевов.
Только плоскости и линии видны были сверху отчётливо и резко, только чертёж сделанного. Подо мной была земля, преображённая руками человека.
Я всегда любил руки и всегда завидовал людям, делающим вещи. Будучи сам гуманитарием, я носил в себе давнюю неприязнь к профессиям гуманитарным я особую приверженность к действователям и делателям вещей.
Я, конечно, понимаю, что прежде чем сделать вещь руками, её надо вымыслить головой. Я не могу не видеть, не уяснять себе, что нужны и теоретики-биологи, и педагоги, и другие гуманитарии. Я понимаю, что важно не только вырастить хлеб и построить дом, но и окрылить душу человека. Но понимание пониманием, а склонность — статья особая.
Вот почему и в художнике я всегда ценю не только художника, но и уверенного ремесленника, хорошо знающего своё дело. Вот почему и в своём писательском деле я очень люблю ремесленную его часть, ту работу, которая непосредственно связана с материалом, из которого всё и делается.
Как понятна мне радость старого Кола Брюньона, который весь искрится, говоря: «Вооружённый топориком, долотом и стамеской, с фуганком в руках, я царю за моим верстаком над дубом узлистым, над клёном лоснистым. Что я из них извлеку?.. Сколько в них дремлет форм таящихся и скрытых! Чтобы разбудить спящую красавицу, стоит только, как её возлюбленный, проникнуть в древесную глубь... Как хорошо стоять с инструментом в руках у верстака, пилить, строгать, сверлить, тесать, колоть, долбить, скоблить, дробить, крошить чудесное и крепкое вещество, которое противится и уступает, мягкий и жирный орешник, который трепещет под рукой... Радость верной руки, понятливых пальцев, толстых пальцев, из которых выходит хрупкое создание искусства! Мои руки — послушные работники, управляемые моим старшим помощником, моим старым мозгом, который, будучи сам мне подчинён, налаживает игру, угодную моим мечтам. Служили ли кому-нибудь лучше, чем мне? Ну чем я не царёк?»
Мне отрадно вместе со старым неуёмным Кола петь этот вдохновенный и радостный гимн ремеслу, гимн рукам мастера, преображающим материал в угоду чудному вымыслу. Под руками у меня не «дуб узлистый», не «клён лоснистый» и не «мягкий жирный орешник», а слово, но никакой разницы от того нет. Мой материал так же «трепещет под рукой», как и материал старого резчика. Слово, так же как и дерево, «противится и уступает», с той разницей, что противится всегда, а уступает далеко не всегда. И как же мучительно бывает иной раз это противление. Помню, я как-то сидел у Анны Андреевны Ахматовой, и мы заговорили об этом трудном в писательской работе. Я взмолился:
— Анна Андреевна, как же приходит слово? Скажите, как это у вас?
Анна Андреевна ответила в раздумье:
— Это ведь по-разному. Как когда. Я на этот вопрос дала подробный ответ в стихах. Вот. Называется «Последнее стихотворение».
Анна Андреевна взяла со стола тетрадку с высокими длинноватыми страницами и прочитала сдержанно и чуть нараспев:
Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеётся, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.
Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю откуда крадётся ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.
А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.
А вот ещё: тайное бродит вокруг —
Не звук и не цвет, не цвет и не звук, —
Гранится, меняется, вьётся,
А в руки живым не даётся.
Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка — любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.
И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него... умираю.
«Последнее стихотворение» входит в цикл стихов Анны Ахматовой, носящий название «Тайны ремесла». Эти, иногда вовсе не тайные, тайны есть у каждого художника, у каждого писателя. У всякого они как будто свои, особые, и в то же время они всеобщи. «Радость верной руки», о которой так прекрасно рассказал нам старый Кола, испытывал и испытывает всякий художник и всякий ремесленник. Это очень радостная радость, очень полнящая, очень чистая. Я люблю её. Я люблю свой верстак, возле которого она селится. Я люблю его, пожалуй, сильней, чем заоблачные обиталища муз.