Анри Труайя - Эмиль Золя
В газетах поначалу роман очень хвалили, и высшей точкой здесь была статья Анатоля Франса во «Времени»: он восхищался тем, что Золя ничего не утаил «из безобразий, глупостей и жестокостей войны», и тем, что в «Разгроме» он вновь обрел тот «эпический стиль», в котором заключалось главное достоинство «Жерминаля»: «Несмотря на невежественных офицеров и солдат-мародеров, несмотря на ошибки и слабости, несмотря на страшный упадок духа после поражения, книга Золя дает представление о храброй и честной армии, которой недостает только командующих». Тот же колокольный перезвон на страницах «Энциклопедического обозрения» («La Revue encyclopédique»): «Господин Золя, избрав сюжет, достойный его величайшего таланта, продемонстрировал силу описания, мощь мазка, дар оживлять и приводить в движение огромную толпу, каких никогда не проявлял в такой степени автор „Жерминаля“». «Journal des débats» подхватывает: «Когда вы закрываете эту крепкую, плотную книгу, где жизнь бьет через край, где движутся толпы, где копошится, кровоточит и стонет умирающий мир, вас продолжает неотступно преследовать тоска, вызванная страшным и неизгладимым видением». Даже сам Эмиль Фоже и тот сдался: «„Разгром“ Эмиля Золя – очень значительное произведение, думаю, самое значительное из всего, что написал господин Золя». Что касается Эдмона де Гонкура, он, по обыкновению своему, ворчал и ругался: «Во всей книге нет ни одной страницы, написанной большим писателем, нет даже ни одной детали, передающей подлинное волнение от увиденного или пережитого, все – хорошая литература, скопированная с россказней и слухов… Думаю, если бы я сам и Золя видели войну, – и видели с намерением описать ее в романе, – мы могли бы создать своеобразную книгу, новую книгу. Но, не видя ее, мы только и можем, что написать вещь интересную, однако похожую на все то, что было написано раньше на ту же тему».[220]
Разумеется, некоторые из читателей – по преимуществу бывшие фронтовики – заметили в книге мелкие неточности. Золя отвечал им любезно. Но уже поднималась волна протеста против общего смысла произведения. В монархистских, католических, националистических, милитаристских кругах страсти разгорались, на голову автора сыпались проклятия. Первым, кто заговорил о неблагоприятном воздействии «Разгрома» на общественное мнение, был Эжен Мельхиор де Вогюэ, который в «La Revue de Deux Mondes», отдавая должное таланту Золя, упрекал его в том, что он воздержался от комментариев по поводу ответственности Германии за войну 1870 года и тем самым «принизил» французскую армию и французский народ. Золя ответил критику в интервью, опубликованном в «Le Gaulois»: «Господин де Вогюэ спрашивает, где в моей книге Германия. Но она бродит вокруг нас подобно року… Когда я писал эту книгу, мне казалось, что я занят делом нравственным и патриотическим… Это книга мужества и восстановления, книга, поддерживающая необходимость взять реванш».
Несмотря на такое подробное разъяснение, Золя продолжали шельмовать. Все более и более многочисленными становились газетные статьи, в которых автора «Разгрома» обвиняли в том, что он, под прикрытием якобы достоверного рассказа, хотел подорвать дух нации. В дело вмешались генералы, кричавшие о том, как больно им видеть поруганной французскую честь. В «Католическом университете» аббат Теодор Дельмон заявил, что «Разгром» – это «кошмар, позорный кошмар, столь же безнравственный, сколько антипатриотический», смешал с грязью автора, «пожелавшего изобразить нашу армию как сборище мародеров, трусов и пьяниц», в то время как в двух последних главах он же «амнистировал» «злодеев» и «заправил» Коммуны. Другие священники поддержали Дельмона.
Читая все эти возмущенные статьи и письма, Золя понимал, что неукротимые военные, защитники воинской чести, ограниченные священники, сторонники поддержания любой ценой общественного порядка и враги свободы слова негласно объединяются для того, чтобы преградить ему путь. Теперь в упрек ему ставили не грубость его книг, но их политическое значение. Люди кричали о том, что они – лучшие французы, чем он! До какой же степени дойдут они в своей ненависти к правде?
Бросая вызов общественному мнению, Золя отправился на открытое заседание Французской академии, в ходе которого Пьер Лоти читал похвальное слово своему предшественнику, Октаву Фейе. И там он услышал из уст свежеиспеченного академика жестокий разнос натурализма, с удовольствием изображавшего «подонков населения больших городов».
«Эта беспредельная грубость, этот высмеивающий все цинизм – болезненные явления, свойственные парижским заставам, – заявил Пьер Лоти. – Вот почему натурализм, в его сегодняшнем понимании, – несмотря на громадный талант некоторых писателей этого направления, – обречен на то, чтобы исчезнуть, когда выдохнется то нездоровое любопытство, которое сегодня поддерживает его существование. Идеал же, напротив, вечен».
Несмотря на этот полученный в Академии выговор, Золя в третий раз представил свою кандидатуру на одобрение академиков. Во втором туре он получит всего три голоса, и кресло у него отнимет Эрнест Лависс. Но к этому времени его заботит уже совсем другая церемония: таинство крещения его сына Жака. Его близкий друг и главный его наперсник непременно должен стать свидетелем торжественного события. «Мой старый друг, – пишет он Анри Сеару, – завтра мы крестим нашего малыша Жака в церкви Святой Троицы, в половине четвертого. Если бы вы могли прийти и расписаться в книге как присутствующий, вы доставили бы мне удовольствие».[221]
Однако 1 июня Анри Сеар на назначенную встречу не явился. Должно быть, решил, что Золя и без того потребовал от него слишком много услуг, и теперь из уважения к Александрине ему лучше держаться в стороне от побочной семьи Эмиля. Золя расстроился из-за того, что Сеар не пришел, Жанна чуть не расплакалась и отложила в сторону приготовленную для него коробочку драже. «Не может быть, неужели он больше не вернется!» – всхлипнула она.[222] В действительности, огорчаясь из-за поведения Анри Сеара, она прекрасно понимала отведенную ей роль, знала, что всегда должна держаться поодаль, как служанка. Даже в объятиях Золя она не могла забыть о том, что Александрина прежде была ее хозяйкой. Жанна обязана была относиться к ней с уважением: вопрос социальной иерархии. При таких условиях мысль о разводе ей и в голову не могла прийти. Она должна была обрести свое счастье в том, чтобы держаться скромно и незаметно: ее содержат, но не признают, она ни в чем не нуждается, но и рассчитывать ей не на что.
Понимая, что Жанна никаких хлопот ему не причинит, Золя мог заняться Александриной и попытаться утихомирить припадки ее ревности. Узнав о том, что его жена поделилась с дочерью Шарпантье, Жоржеттой Эрман, своим намерением когда-нибудь расстаться с мужем, он написал молодой женщине: «Можешь быть совершенно уверена, милая Жоржетта, что никогда я не поведу себя как непорядочный человек. Моя жена никогда меня не покинет, разве что, покинув меня, она была бы счастлива, но это не так».[223] И, желая смягчить вспыльчивую Александрину, он предложил ей совершить примирительную поездку в Нормандию. Она согласилась, и вот они уже в Гавре, Онфлере, Трувиле, Этрета, Фекане. Вернувшись в Медан, Золя объяснил Жанне: «Я не хочу, чтобы наша любовь была омрачена упреками».[224] А оправдавшись таким образом перед любовницей, он через день снова отправился с женой в Лурд. Там, собирая материал для будущей книги, встретил на вокзале поезд с паломниками, побывал в гроте, в больнице, в архиве медицинских сведений, поговорил с историком и хроникером чудес Анри Лассерром, пообщался с множеством журналистов. Путешествие на этом не закончилось: после Лурда Золя с женой побывали в Люшоне, Тулузе, Каркассоне, Ниме, Арле, Эксе, Марселе, Тулоне, Каннах, Антибе, Ницце и наконец в Генуе, где Золя поприсутствовал на банкете, устроенном комитетом выставки, посвященной Христофору Колумбу.