Илья Фаликов - Евтушенко: Love story
Нет, ему положительно впрок невыносимые передряги. Ведь в те же осенние дни появилось и «Любимая, спи…». Галя была рядом.
Тогда же он начал строить «Братскую ЕЭС».
Через много лет он судит поэму, говоря его словом, самобезжалостно:
«“Братская ЕЭС” не стала серьезным философским обобщением исторических фактов, но зато осталась историческим фактом сама — памятником несбывшихся надежд шестидесятников.
А ее главы “Казнь Стеньки Разина”, “Ярмарка в Симбирске”, “Диспетчер света”, “Нюшка” остаются моими личными, не превзойденными мною самим вершинами.
Поэму в четыре с половиной тысячи строк я написал поразительно быстро — начал в сентябре 1963-го, закончил в апреле 1964-го».
В Москве на вечерах поэзии он читает «Балладу о штрафном батальоне», «На Печоре», монолог Стеньки Разина из пишущейся «Братской ГЭС», где сформулировано его отношение ко всему, что происходило с ним в кончающемся 1963 году.
Стенька, Стенька,
ты как ветка,
потерявшая листву.
Как хотел в Москву ты въехать!
Вот и въехал ты в Москву…
События исторического измерения происходят чуть не ежедневно, чаще всего не предупреждая о своем возникновении.
«29 ноября 1963 года я читал в ВТО отрывки из еще не законченной поэмы “Братская ГЭС”. Кажется, особенно вдохновенно я читал главу “Револьвер Маяковского”. Она заканчивалась такими строчками:
Пусть до конца тот выстрел не разгадан,
в себя ли он стрелять нам дал пример?
Стреляет снова,
рокоча раскатом,
подъятый над эпохой револьвер.
Он учит против лжи,
все так же косной,
за дело революции стоять.
В нем нам оставил пули Маяковский,
чтобы стрелять,
стрелять,
стрелять,
стрелять…
Едва я завершил читать эту главу, как в зал вбежала девушка и закричала: “Убили Джона Кеннеди!”».
Четырнадцатого декабря Евтушенко триумфально участвует в вечере поэзии, прошедшем в зале Консерватории им. Чайковского, куда народ ломился свыше нормы, сдерживаемый милицией. На празднование Нового года он зван с женой в Кремль, Хрущев держится отцом.
«…Хрущев позвонил как-то ночью и пригласил на новогодний банкет в Кремль: “Мы там обнимемся, и от тебя отстанут”. На кремлевском вечере он прилично выпил: “Я вот думаю часто: как раз и навсегда избавиться от бюрократии? Столько к партии прилипло карьеристов, и я их всех ненавижу. У меня есть идея, не знаю, как к ней отнесутся Политбюро и мои товарищи. Может, отменить Коммунистическую партию и просто объявить весь наш народ народом коммунистов? А теперь я хочу услышать мою любимую песню “Хотят ли русские войны”.
Это была прелюдия к нашему объятию. И действительно, ко мне сразу же подкрался его советник: “Будьте готовы, сейчас к вам подойдут”. Хрущев подошел и обнял: “Давай пройдемся, чтобы они видели, чтобы тебя не трогали…” Едва отошел, подбежали Брежнев, Ильичев, Косыгин. Юра Гагарин шепотом говорит: “Надо выпить”. Тихо принесли водочку, тихо налили, тихо опрокинули…»
Что тут, собственно, нового? Феофан Прокопович превозносит Петра Великого, Ломоносов поет Елисавету Петровну, Державин — Фелицу, Николай I рецензирует Пушкина, Ленин строго хвалит Демьяна, Сталин звонит Пастернаку. Все это было, было, было. Никакого эксклюзива в паре Хрущев — Евтушенко нет.
Двадцать восьмого декабря 1963 года «Новый мир» и Центральный государственный архив литературы и искусства выдвинули повесть «Один день Ивана Денисовича» на соискание Ленинской премии за 1964 год. Комитет по премиям проголосовал против.
Лютый друг художественной интеллигенции Ильичев о евтушенковских триумфах оповещает коллег по ЦК, его «Записка» от 3 марта 1964 года с перечислением названий и цитированием крамолы рассматривается на заседании Президиума ЦК КПСС 12 марта. Как потом скажет Хрущев, уже отставник: «Ему нужен был пропуск в Политбюро».
С 18 февраля по 14 марта прошел периферийный черный спектакль суда над Иосифом Бродским. Это было обезьянство: партийно-гэбэшному Ленинграду понадобился свой антигерой. Работали топором, провинциально. Эхо оказалось глобальным. «Рыжему» сделали карьеру. Свой камень в ее фундамент непредумышленно вложил Евтушенко, сам того не ведая. С него началось.
Но какова амплитуда уровней: Президиум ЦК КПСС — и районный суд деградирующего города. Это был промежуточный результат. Подлинный финал этой истории состоялся в октябре 1964 года: сняли Хрущева.
КЛАДБИЩЕ ПАРОВОЗОВ
Евтушенко говорит в эссе «Смеляков — классик советской поэзии» (1977):
«Памятника Смелякову еще нет. Но ощущение этого памятника нарастает. <…> Первый раз я увидел Смелякова, если не ошибаюсь, в 1950 году, на обсуждении литинститутских поэтов — Ваншенкина, Солоухина, Федорова. Ему было всего тридцать семь, а выглядел он лет на пятьдесят: главное, что запомнилось, — мрачноватая сутулость. Он выступал на обсуждении, держа в руке коробок спичек, с маленьким, но жестким грохотом постукивая им по краю трибуны. Обращаясь к Солоухину, читавшему стихи о Марсе, он сказал с невеселой усмешкой: “Я тоже писал о Марсе, и мне за это здорово досталось от жителей Земли…”».
Смеляков отсидел несколько сроков, побывал в финском плену, лучшие его годы повисли на колючей проволоке зоны.
Евтушенко продолжает:
«Возвращающегося (из лагеря. — И. Ф.) Смелякова, еще даже не зная, что он написал “Строгую любовь”, на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не была в отсутствии, ее цена выросла… На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его отяжелевший взгляд падает на двадцатидвухлетнего поэта, глядящего на него с ужасом и обожанием. “Ну, прочтите что-нибудь…” — неласково, с каким-то жадным страхом говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему “О, свадьбы в дни военные…” Смеляков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит. Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он “расстроил Яру”. Молодой поэт входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то человек, почти все стихи которого он знает наизусть. “Вам не понравилось?” — спрашивает молодой поэт. “Дурак…” — в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только ему принадлежащей, неласковой нежностью.