Пантелеймон Кулиш - Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2
С этой-то целью я и пользуюсь всяким случаем представить отражение личности Гоголя в умах его наблюдателей. Вот что говорит о последних встречах с ним его университетский товарищ, Ф.В. Чижов:
"После Италии, мы встретились с ним в 1848 году в Киеве, и встретились истинными друзьями. Мы говорили мало, но разбитой тогда и сильно больной душе моей стала понятна болезнь души Гоголя... Мы встретились у А.С. Данилевского, у которого остановился Гоголь и очень искал меня; потом провели вечер у М.В. Юзефовича. Гоголь был молчалив, только при расстава-ньи он просил меня, не можем ли мы сойтись на другой день рано утром в саду. Я пришел в общественный сад рано, часов в 6 утра; тотчас же пришел и Гоголь. Мы много ходили по Киеву, но больше молчали; несмотря на то, не знаю, как ему, а мне было приятно ходить с ним молча. Он спросил меня: где я думаю жить? - Не знаю, говорю я: вероятно, в Москве.
- Да, отвечал мне Гоголь: - кто сильно вжился в жизнь римскую, тому после Рима только Москва и может нравиться.
Тут, не помню, в каких словах, он передал мне, что любит Москву и желал бы жить в ней, если позволит здоровье. Мы назначили вечером сойтись в Лавре, но там виделись только на несколько минут: он торопился.
В Москве - помнится мне, в 1849 году - мы встречались часто у Хомякова, где я бывал всякий день, и у С<мирновы>х. Он тоже был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре.
- Если вы не торопитесь, говорил он, - проводите меня до конца бульвара.
Заговорили мы с ним об его болезни.
- У меня все расстроено внутри, - сказал он. - Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать - и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают мне спать и совершенно истощают мои силы".
Когда Гоголь ехал зимовать в Одессу, один из моих знакомых, А. В. Маркович, встретил его у В.А. Лукашевича, в селе Мехедовке, Золотоношского уезда. Это было в октябре 1850 года. Вот что замечено г. Марковичем достойного памяти из тогдашних разговоров Гоголя:
Когда в гостиную внесли узоры для шитья по канве, он сказал, что наши старинные женщины оставили в работах своих образцы изящества и свободного творчества, и шили без узоров; а нынешние не удивят потомства, которое, пожалуй, назовет их бестолковыми.
О Святых Местах он не сказал своего ничего, а только заметил, что Пужула, Ламартин и подобные им лирические писатели не дают понятия о стране, а только о своих чувствах, и что с Палестиной дельнее знакомят ученые прошлого века, сенсуалисты, из которых он и назвал двух, или трех.
Осматривал разные хозяйственные заведения и, когда лягавая собака погналась за овцами и произвела между ними суматоху, он заметил, что так делают и многие добрые люди, если их не выводят на их истинное поле деятельности.
Кто-то наступил на лапку болонке, и она сильно завизжала. "А, не хорошо быть малым!" сказал Гоголь.
По поводу разнощика, забросавшего комнату товарами, он сказал: "Так и мы накупили всякой всячины у Европы, а теперь не знаем, куда девать".
За столом судил о винах с большими подробностями, хотя не обнаруживал никакого пристрастия к ним.
Когда ему читали переведенные на малороссийский язык псалмы Давида, он останавливался на лучших стихах, по языку и верности переложения. Он слушал с видимым наслаждением малороссийские песни, которые для него пели, и ему особенно понравилась:
Да вже третiи вечир, як дивчьшу бачыв;
Хожу коло хаты - iй не выдаты...
Обращаюсь опять к переписке Гоголя с П.А. Плетневым. Здесь кстати заметить, что последние письма Гоголя, то есть, писанные в 1849 и 1850 годах, отличаются от предшествовавших им несравненно большим соблюдением правил правописания. В них встречается даже несколько помарок и поправок, обнаруживающих в писавшем желание сообщить своей речи гладкость и окончательную выразительность, тогда как прежние письма ясно показывают, что перо его летело за мыслью, не оглядываясь назад. Об усовершенствованиях в почерке было уже сказано выше. Следующее письмо написано с заметным старанием, на полном листе почтовой бумаги.
"Декабря 2-го 1850. Одесса. Пишу, как видишь, из Одессы, куда убежал от суровости зимы. Последняя зима, проведенная мною в Москве, далась мне знать сильно. Думал было, что укрепился и запасся здоровьем на юге надолго, но не тут-то было. Зима третьего года кое-как перекочкалась, но прошлого - едва-едва вынеслась. Не столько были для меня несносны самые недуги, сколько то, что время пропало даром; а время мне дорого. Работа - моя жизнь; не работается - не живется, хотя, покуда, это и не видно другим. Отныне хочу устроиться так, чтобы три зимние месяцы в году проводить вне России, под самым благотворнейшим климатом, имеющим свойство весны и осени в зимнее время, то есть, свойство благотворное для моей головы во время работы. Я уже испытал, что дело идет у меня как следует только тогда, когда все утруждение, нанесенное голове поутру, развеется в остальное время дня прогулкой и добрым движением на благорастворенном воздухе (а здесь, в прошлом году, мне нельзя было даже выходить из комнаты). Если это не делается, голова на другой день тяжела, неспособна к работе, и никакие движения в комнате (сколько их ни выдумывал) не могут помочь. Слабая натура моя так уже устроилась, что чувствует жизненность только там, где тепло ненатопленное. Следовало бы и теперь выехать хоть в Грецию: затем, признаюсь, и приехал в Одессу. Но такая одолела лень, так стало жалко разлучаться и на короткое время с православной Русью, что решился остаться здесь, понадеясь на русский авось, то есть, авось-либо русская зима в Одессе будет сколько-нибудь милостивей московской. Разумеется, при этом случае стало представляться, что и вонь, накуренная последними политическими событиями в Европе, еще не совершенно прошла, - и просьба о паспорте, которую хотел было отправить к тебе, осталась у меня в портфеле. Впрочем, уже и поздно: к весне, во всяком случае, мне нужно бы возвращаться в Россию. Намерения мои теперь вот какого рода: в конце весны, или в начале лета предполагаю быть в Петербурге, затем, чтобы, во-первых, повидаться с тобой и с Жуковским и перечесть вместе все то, что хочется вам прочитать, а во-вторых, если будет Божья воля, то и приступить к печатанию. Уведомь меня теперь же, какие у тебя планы на лето. Как бы устроиться нам так, чтобы провести его где-нибудь на морских водах, в Ревеле, или в ином месте. Я думаю, что взаимные беседы нам будут нужней, чем когда-либо прежде. Не поленись, напиши теперь же, присообща к этому хоть два слова о своем житье и о милых, близких твоему сердцу, которым всем передай душевный мой поклон".