Нестор Котляревский - Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Мучения Тантала Огарев близко принимал к сердцу, так как они напоминали ему вечную жажду его собственной души:
А я томлюся день и ночь
И мук не в силах превозмочь,
И в ваш Олимп недостижимый
Проклятье, боги, вам я шлю
За голод мой неутолимый,
За жажду вечную мою,
За то, что вы всегда в покое
И что мученье – жизнь моя,
И, наконец, проклятье вдвое
За то, что все ж бессмертен я.
Но ничего Огарев так не боялся, как именно смерти. Его хандра никогда не доводила его до призыва смерти как избавителя, и всегда, когда поэт в своих стихах касался тайны смерти, он откровенно признавался в том страхе, какой она на него нагоняла. Он любил жизнь и в своих многочисленных задушевных описаниях природы после прочувствованных осенних и зимних пейзажей с особенно любовным чувством вырисовывал картины возврата и торжества весны.
В самые ранние годы в поэзии Огарева было много религиозного чувства:
О нет! я верю! верю! Нет!
Я знаю! Для меня есть свет, —
Я знаю – вечная душа,
Одною мыслию дыша,
Меняя формы, все живет,
Из века в век она идет
Все лучше, лучше, и с Тобой
В одно сольется, Боже мой!
………………………………………..
…И свет души мне указал,
Что жизнь дана не в наслажденье,
Чтоб радость твердо я изгнал
И с верой избрал путь спасенья.
Вот я зажег в груди моей
Огонь любви неугасимый
И с ним пройду среди морей
Житейских бедствий и скорбей,
Страдалец ввек непобедимый,
Как Иисус, я за людей
Хочу переносить гоненья,
Чтобы замолкнул звук цепей
И час ударил примиренья.
И пусть мой утлый челн возьмет
Тогда назло пучина злая, —
Есть лучший мир! Душа живет
В нем, никогда не умирая.
Из горних стран, где все светлей,
Быть может, полон состраданья,
Еще не раз слезой моей
Я освежу среди страстей
Скорбящий дух в земном изгнанье.
Так, и довольно часто, молился Огарев в юности, но с годами это молитвенное настроение в нем исчезало или по крайней мере было бессильно остановить в его душе быстрый рост хандры и грусти… «И стыдно становилось ему жаловаться, а в том, что как-то чудно жило в его душевной глубине – высказаться было трудно» («Исповедь»). Но поэт все-таки жаловался. В длинном ряду стихотворений тянулась эта жалоба, довольно однообразная и монотонная, скрашенная лишь красотой стиха, в котором она выливалась.
А я молод, жизнь моя полна,
На радость мне любовь дана от Бога,
И песнь моя на радость мне дана,
Но в этой радости как грусти много!
………………………………………..
Еще во мне есть жажда жить,
К блаженству жгучее стремление:
Я не отвык порок любить.
Меня томит страстей волнение, —
И очень, очень – может быть —
Далеко время примиренья,
Когда сознание с душой
Сдружит незыблемый покой.
Оно придет ли?.. Но пока…
Еще гнетет неумолимо
Меня тяжелая тоска,
Отрадный звук несется мимо.
А плач нисходит с языка…
Это «еще» длилось всю жизнь, и никогда никакой покой не мирил души поэта с его сознанием. Да и немыслимо было такое примирение при полной неясности того, чего Огарев требовал от жизни:
Душа грустит, стремяся и желая,
Трещит свеча, печально догорая…
Свеча его жизни, действительно, печально догорала и продолжала светить ровным грустным светом, не потухая и не вспыхивая.
В известном стихотворении «Монологи», которое было написано Огаревым в минуту относительного душевного покоя, сохранено одно необычайно скорбное признание поэта; оно не говорит нам об источниках его грусти, но ясно вскрывает перед нами всю ее глубину:
Чего хочу?.. Чего?.. О! Так желаний много,
Так к выходу их силе нужен путь,
Что кажется порой – их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь.
Чего хочу? Всего со всею полнотою!
Я жажду знать, я подвигов хочу,
Еще хочу любить с безумною тоскою,
Весь трепет жизни чувствовать хочу!
А втайне чувствую, что все желанья тщетны
И жизнь скупа, и внутренне я хил.
Мои стремления замолкнут безответны,
В попытках я запас растрачу сил.
Я сам себе кажусь, подавленный страданьем,
Каким-то жалким, маленьким глупцом,
Среди безбрежности затерянным созданьем,
Томящимся в брожении пустом…
Дух вечности обнять зараз не в нашей доле,
А чашу жизни пьем мы по глоткам,
О том, что выпито, мы не жалеем боле,
Пустое дно все больше видно нам;
И с каждым днем душе тяжеле устарелость,
Больнее помнить и страшней желать,
И кажется, что жить – отчаянная смелость;
Но биться пульс не может перестать,
И дальше я живу в стремленье безотрадном,
И жизни крест беру я на себя,
И весь душевный жар несу в движенье жадном,
За мигом миг хватая и губя.
И все хочу!.. чего? О! Так желаний много,
Так к выходу их силе нужен путь,
Что кажется порой – их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь.
Вопрос, поставленный этим монологом – столь схожим с первым монологом Фауста, – неразрешим или разрешим частями: сама жизнь должна ввести в берега все эти безбрежные желания и указать человеку ряд доступных его силе подвигов, трудясь над которыми он нашел бы в работе успокоение. И были такие подвиги, на свершение которых жизнь толкала Огарева. Он отдавал им свои силы, но безбрежные желания его не покидали:
Я идеалов всех моих —
Хоть не могу отстать от них —
А стал ужасно как бояться.
Дано в числе мне Божьих кар
То, что я вместе стар и молод,
Что сохранил я юный жар,
А жизнь навеяла мне холод…
Еще довольно скорби даст
Мне сей безвыходный контраст!
Контраст был, действительно, безвыходным, потому что в этом постоянном томлении о «полном аккорде жизни» Огарев исключительно подчинялся набегавшей волне настроения, не давая своему уму никакой власти над нею. Поэт обладал, бесспорно, умом достаточно сильным, но в стихах он оставался лириком преимущественно ощущений и настроений без попытки как-либо философски их осмыслить. Идей, в полном смысле этого слова, над которыми бы его ум работал, в его стихах мы не встречаем. Нет в них и ясной постановки этических и общественных вопросов, решение которых могло бы понудить поэта признать известную определенную программу жизни за цель своих идейных и общественных стремлений. Во вторую половину жизни как политик и публицист Огарев имел такую цель, но в своем художественном творчестве он как-то отделял человека от общественного деятеля и, оставаясь наедине с музой, был занят почти исключительно своей личностью грустного и в грусти нежащегося мечтателя.