Николай Ховрин - Балтийцы идут на штурм! (c иллюстрациями)
час начнется обыск. Тут я вспомнил, что у меня на одном кольце с другими ключами и ключ от нашей подпольной библиотеки. Хорошо, что спохватился вовремя. Когда спускались по трапу, мне удалось незаметно отцепить ключ от фанерного ящика и засунуть его в сапог. Подойдя к рундукам, фельдфебель спросил, какой из них мой, и потребовал открыть. Я повиновался. Среди вещей ничего крамольного не оказалось. Фельдфебель забрал только письма из дому и несколько старых журналов. По возвращении в каземат он приставил ко мне матроса, объявив, что это мой выводной и без него я не могу никуда выйти. А выводному велел никого не подпускать ко мне. Но как только фельдфебель ушёл, меня сразу же окружили товарищи и начали спрашивать, в чем дело. А я и сам ничего не знал. Кто-то из подпольщиков тихо спросил, не приходилось ли мне в последнее время разговаривать с кем-нибудь из посторонних. Я отрицательно покачал головой.
Не прошло и часа, как фельдфебель появился вновь.
— Забрать койку, — сказал он.
Это означало, что меня отправляют в судовой карцер.
В нем я пробыл двое суток, безуспешно гадая: за что могли меня посадить, в чем проявил неосторожность? Держали в полной изоляции и никуда не вызывали. Лишь мельком удалось увидеть Марусева. Он воспользовался тем, что помещенным в карцер приносили пищу матросы их же роты. Передавая миску, он шепотом спросил:
— За что?..
Я развел руками. Обеспокоенный Марусев забрал грязную посуду и ушел. Глядя на уходившего товарища, я не знал, что вновь встречу его только после Февральской революции...
В тот же вечер под конвоем двух матросов и одного унтер-офицера меня сняли с корабля и пешим порядком отправили на гарнизонную гауптвахту.
[20]
ПО ТЮРЬМАМ
Одиночка... До сих пор это слово вызывает у меня неприятное ощущение, напоминая о днях, проведенных в тюрьме. Подолгу не слышать человеческого голоса, не иметь ни малейшего понятия о том, что делается за глухими стенами, быть заживо похороненным в каменном мешке — что может быть ужаснее?
Впоследствии я читал об узниках, проведших в одиночном заключении по многу лет. Мне трудно представить себе это. Даже один месяц в таких условиях показался мне вечностью. Я сидел, не зная, за что арестован. Тридцать дней — достаточно большой срок, чтобы вспомнить мельчайшие подробности своей жизни на корабле. Но ничего такого, что могло бы меня выдать как подпольщика, я вроде не допустил. Оставалось только одно ждать. Рано или поздно должны же вызвать на допрос. Тогда можно будет понять, по какому делу привлекаюсь...
Наконец настал день, когда меня отвели в жандармское отделение Гельсингфорса. Однако в этот раз никто никаких вопросов мне не задавал. Я был поставлен перед фотоаппаратом и запечатлен в двух видах. Затем мои пальцы вымазали черной краской и сняли с них отпечатки. После этой процедуры я окончательно утвердился в мысли, что попал в разряд государственных преступников.
Возвращенный в опостылевшую одиночку, я стал было опять гадать, за что схвачен, но потом махнул рукой. Тревожила лишь судьба товарищей: как они там? Не раскрыта ли наша организация?
На этот раз размышлять пришлось не слишком долго. Утром меня снова доставили в жандармское отделение, теперь уже в сопровождении двух конвоиров с обнаженными шашками.
В приемной меня посадили на стул. Проходили час за часом, а мною никто не интересовался. Видимо, столь долгое ожидание входило в систему «психологической обработки». Когда прошло часа четыре, меня ввели в большую комнату. В ней за столом, склонившись над бумагами, си-
[21]
дел генерал. Шевелюра и усы у него были почти совсем седыми. Он молча что-то писал, а я молча стоял у двери. Так прошло еще минут десять. Потом генерал приказал подойти поближе, но головы так и не поднял. Я приблизился, и опять наступила долгая пауза. Наконец генерал отложил ручку в сторону, откинулся на спинку кресла и взглянул мне в глаза. Последовавшие вопросы были самыми обычными, что называется, протокольными — где родился, кто родители, где они работают и живут. Потом генерал откашлялся и уже другим тоном сказал:
— Ты находишься на военной службе, да еще во время войны. А между тем вступил в преступную организацию, ставящую целью свергнуть государя и правительство. Надеюсь, что ты и сам хорошо понимаешь, какой карой это тебе грозит. Предупреждаю: в создавшихся условиях одно лишь чистосердечное признание своей вины, полное раскаяние и раскрытие всего, что неизвестно еще правосудию, — только лишь это может дать надежду на помилование и избежание строжайшей кары...
Слушая эти слова, я подумал: что-то случилось в Кронштадте. Решил отрицать все подряд, а там будь что будет.
— Ну-с, понял, что я тебе сказал? — спросил генерал после внушительной паузы.
Вытянув руки по швам и выпятив грудь, я гаркнул:
— Не могу знать!
Генерал поморщился, забарабанил пальцами по столу.
— Вот что, братец, оставь эти штуки, не на палубе находишься. Скажи-ка, знаешь ли ты эту личность?
Он протянул фотографию, и я увидел совершенно незнакомое лицо, а посему вполне чистосердечно ответил, что не знаю этого человека. Генерал начал показывать другие фотографии. Все это были незнакомые люди. И вдруг на одной узнал своего кронштадтского знакомого Ивана Давыдовича Сладкова одного из главных руководителей матросского подполья. Не знаю, удалось ли мне скрыть волнение. Во всяком случае, генерал начал на меня наседать вовсю.
— Да ты припомни, припомни, — настаивал он, — этого ты наверняка должен знать. Встречался же с ним?
— Не могу знать! — стоял я на своем, твердо решив придерживаться намеченной линии.
— Должен ты помнить этого человека, обязательно должен...
— Не могу знать!
— Ну что ты, как попугай, заладил «не могу знать»!
[22]
Я же предупреждал, что только признание может облегчить твою участь. Это тебе ясно?
— Не могу знать!
Наверное, жандарму надоело мое упрямство. Вынув из отдельной папки листок бумаги, он сунул его мне под нос. Я увидел переписанный четким почерком шифр, составленный вместе со Сладковым во время стоянки в Кронштадте, а сбоку, на поле, адрес: «Действующий флот, линейный корабль «Император Павел I», .2-я рота, Николаю Александровичу Ховрину». Все честь по чести, и даже имя, отчество полностью. Деваться было некуда, но и терять, собственно, тоже нечего, а потому я сказал снова:
— Не могу знать!
Тогда генерал показал изъятый из моих вещей цифровой шифр, написанный моей собственной рукой. Это надо было как-то объяснить. Я придумал историю, которая мне показалась убедительной. Дело обстояло якобы так, что в Ревеле я встретился с незнакомым человеком по имени Василий, который научил меня от скуки коротать время за составлением цифровых записей. Этот незнакомец как будто сидел в тюрьме, а по какому делу — не знаю. Где он находится в настоящее время, тоже не ведаю.