Евгений Соловьев - Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность
“Итак, я – студент. Позади меня в близком прошедшем лежит побежденная груда личных врагов моих, груда тех учебников, которых сумма в совокупности называется гимназическим курсом. Над этой хаотической грудой поверженных и бессильных противников, как символ примирения и прощения, сияет кротким и умилительным блеском первая серебряная медаль с изображением богини мудрости и с многозначительной надписью “преуспевающему”. Внешние результаты моего пребывания в гимназии оказываются блистательными; внутренние результаты поражают неприготовленного наблюдателя обилием и разнообразием собранных сведений: логарифмы и конусы, усеченные пирамиды и неусеченные параллелепипеды перекрещиваются с гекзаметрами Одиссеи и асклепиадовскими размерами Горация; рычаги всех трех родов, ареометры, динамометры, гальванические батареи приходят в столкновение с Навуходоносором, Митридатом, Готфридом Бульонским и нескончаемыми рядами цифр, составляющих неизбежное хронологическое украшение слишком известных исторических учебников Смарагдова, Зуева и Устрялова. А города, а реки, а горные вершины, а германский союз, а неправильные греческие глаголы, а удельная система, а генеалогия Ивана Калиты! И при всем том мне только 16 лет, и я все это превозмог, и превозмог единственно только по милости той драгоценной способности, которою обильно одарены гимназисты. Той же самой способностью одарены, вероятно, и в той же степени кадеты и семинаристы, лицеисты и правоведы, да и вообще все обучающееся юношество нашего отечества. Эта благодатная сила не что иное, как колоссальная сила забвения. Юношество понимает, что эта магическая сила представляет для него единственное средство спасения; только при помощи ее оно, выдержавши свои многочисленные экзамены, навсегда очищает свою голову от переполняющих и засоряющих ее ингредиентов”.
Это случилось и с самим Писаревым. Быстро пришлось ему выбросить из головы все синусы и косинусы, всех Навуходоносоров и Аннибалов, и если он несколько резко отзывается о гимназическом курсе, то, как ниже увидит читатель, он имел на то свои основательные причины. Прежде всего, отмечает он чисто механическую систему усвоения и говорит:
“Во время учебного года гимназист удерживает зараз в своей голове только тот маленький кусочек каждой учебной книги, который учитель в ближайший класс может потребовать к осмотру; в одно время в его мозгу живут независимо друг от друга кусочки разных предметов; так как ни один предмет не вмещается в мозгу в своей целости, то эти кусочки живут и шевелятся сами по себе без всякой связи с целым, так точно, как живут и шевелятся сами по себе куски разрезанного земляного червя. Когда наступает пора экзаменов, тактика немедленно переменяется: эйн, цвей, дрей, куски разрезанного червяка сбегаются и срастаются в надлежащем порядке. Начинается церемониальный марш червяков через мозги гимназистов, по порядку, назначенному в расписании экзаменов, проходят предметы один за другим, и сам гимназист испытывает ряд изумительнейших превращений: сегодня он Архимед, через три дня – Цицерон, через неделю – Гомер”.
Быть Архимедом, Цицероном, а через неделю Гомером – вещь, разумеется, “приятная во всех отношениях”, но каковы свойства такого Архимеда? Для определения их Писарев предлагает “верное средство”:
“Положим, – говорит он, – что сегодня, 21-го мая, экзамен из географии происходит блистательно. Проходит два дня, 24-го числа те же воспитанники приходят экзаменоваться из латинского языка. Пусть тогда объявят юношам, что экзамена из латинского языка не будет, а повторится уже выдержанный экзамен из географии. Вы посмотрите, что это будет. По рядам распространится панический страх: будущие друзья науки увидят ясно, что они попали в засаду; начнется такое избиение младенцев, какого не было со времени неистового царя Ирода; кто 21-го мая получил 5 баллов, примирится на трех, а кто довольствовался тремя баллами, тот не скажет ни одного путного слова”…
Если Писарев отзывается так резко, если во всем гимназическом курсе он не хочет видеть решительно ничего хорошего, то виновато, быть может, в этом то обстоятельство, что во время написания статьи знаменитому публицисту был так же смешон гимназический курс, как и он сам, его собственная личность в период гимназических лет. Кем и чем был он тогда? “Enfant bien élevé”, “enfant d'une bonne maison” – ни больше ни меньше. Он сам откровенно сознается в этом:
“Наша учащаяся молодежь распадается на две резко обозначенные категории: направо идут овцы, неспособные краснеть; налево – козлища, весьма способные краснеть, нюнить и лениться. Первые спокойно и радостно тупеют, вторые злятся и кусают ногти. Из первых выходят примерные чиновники, из вторых – широкие натуры, а иногда и даровитые деятели… Я принадлежал в гимназии к разряду овец; я не злился и не умничал, уроки зубрил твердо, на экзамене отвечал красноречиво и почтительно, и в награду за все эти несомненные достоинства быть признан преуспевающим… Хотя я и до сих пор не сообщил фактических подробностей о моем развитии, но я осмеливаюсь думать, что из всего того, что я наговорил, проницательный читатель уже составил себе приблизительное и притом довольно верное понятие о том, что я смыслил при поступлении моем в университет; скажу я ему еще, что любимым занятием моим было раскрашивание картинок в иллюстрированных изданиях, а любимым чтением – романы Купера и особенно очаровательного Дюма. Пробовал я читать историю Англии Маколея, но чтение и подвигалось туго, и казалось мне подвигом, требующим сильного напряжения умственных сил… На критические статьи журналов я смотрел как на кодекс иероглифических надписей, прилагавшихся к книжке исключительно по заведенной привычке, для вида и для счета листов; я был твердо убежден, что этих статей никто понимать не может и что природе человека совершенно несвойственно находить в чтении их малейшее удовольствие. Я должен признаться, что в отношении к некоторым журналам я даже до сего дня не исцелился от этого спасительного заблуждения… Начал я также, будучи учеником седьмого класса, читать “Холодный дом”, один из великолепнейших романов Диккенса, и не дочитал: длинно так и много лиц, и ничего не сообразишь, и шутит так, что ничего не поймешь; так на том и оставил, порешив, что “Les trois mousquetaires”[8] не в пример занимательнее. Ну, а русские писатели – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Кольцов? Читатель, мне стыдно за моих домашних воспитателей, стыдно и за себя: зачем я их слушал. Русских писателей я знал только по именам. “Евгений Онегин” и “Герой нашего времени” считались произведениями безнравственными, а Гоголь – писателем сальным и в приличном обществе совершенно неуместным. Тургенев допускался, но, конечно, я понимал его так же хорошо, как понимал геометрию, Маколея и Диккенса. “Записки охотника” ласкали как-то мой слух, но остановиться и задуматься над впечатлением было для меня немыслимо. Словом, я шел путем самого благовоспитанного юноши”.