Ефим Зозуля - Сатириконцы
Это не было случайной мечтой. И не было жалобой. Аверченко совершенно не был склонен к жалобам. Он просто не был способен на них.
Это был невозмутительнейший человек. Очень живой, с деловой жилкой, темпераментный и далеко не любивший давать себя в обиду, он в то же время был на редкость широк и подлинно аристократически небрежен к своим делам.
Однажды загорелся склад, в котором хранились только что отпечатанные книги — его книги, издания «Нового Сатирикона» — их стоимость исчислялась десятками тысяч.
— Аркадий Тимофеевич! В редакции и на складе пожар! — сообщили ему.
Аверченко спокойнейшим тоном, оставаясь неподвижным на стуле, сказал:
— Что вы! Не может быть.
И даже не попытался узнать, в каком положении склад, — он спокойно ждал, когда ему позвонит заведующий конторой и издательством «Нового Сатирикона» Моисей Израилевич Аппельхот.
Когда впоследствии товарищи и служащие смеялись над этаким спокойствием, Аверченко написал рассказ, в котором был выведен такой именно человек (конечно, в известной утрировке). К герою рассказа пришли разбойники, зарезали его семью, а он говорил:
— Понимаете, пришли ночью, зарезали жену, зарезали трех детей, бабушку, горничную… Ну, что скажете?! Вот свиньи какие!..
Конечно, такое спокойствие ничего не имело общего с мужественной невозмутимостью Аверченко, но материал для рассказа он все-таки на этот раз взял от себя.
Это был едва ли не счастливейший период его жизни: деньги шли к нему, слава росла, удача следовала за удачей.
Своих сотрудников Аверченко защищал он необычайно рьяно. Как-то две газеты: одна петроградская, другая иркутская — приняли пародии одного сотрудника на стихи Н. Агнивцева за его личное выступление. Аверченко в обоих случаях ответил убийственными заметками на попытки этих газет поиздеваться над сатириконцем.
Однажды почтенный, старый подписчик, какой-то врач из Ростова-на-Дону, вернул в редакцию полученный им номер «Нового Сатирикона» с приложением своей подписной квитанции. Номер журнала был — в явном бешенстве, до разрывов — исчеркан синим карандашом. Зачеркнуты были напечатанные в этом номере стихи В. Маяковского, Лидии Лесной и мой рассказ… В сопроводительном письме разъяренный доктор писал, что дарит деньги «Новому Сатирикону», уплаченные им вперед за год, просит избавить его от чтения журнала, который он всегда читал с удовольствием, но если в нем печатается такое (следовали определения и эпитеты), как стихи и рассказы упомянутых лиц, то не хочет он видеть «Новый Сатирикон», и т. д.
Мое положение было особенно неловкое. Как секретарь редакции, я получал почту, читал письма первый, а наиболее интересные передавал потом редактору.
Смущенный, я передал на этот раз необычное письмо, презрительно возвращенную подписную квитанцию и исчерканный в явном бешенстве номер журнала с моим рассказом, который был особенно обидно зачеркнут и сопровожден весьма нелестной характеристикой…
Аверченко внимательно прочитал письмо, осмотрел квитанцию (это был единственный случай подобного протеста читателя), перелистал полуизорванный номер журнала и удивительно мягким, проникновенным голосом сказал:
— Не смущайтесь. То ли еще будет. Это что! Это гнусный обыватель и консерватор. Разве может он позволить писателям писать хоть немного по-своему? Плюньте на него. А Маяковскому и Лесной этого и не рассказывайте.
Из немалого количества редакторов, встреченных мною за время моей литературной работы, — Аверченко, по глубокому моему убеждению, один из лучших.
Сердечность, благожелательность, чуткость, уважение к чужой творческой индивидуальности, умение понимать и радоваться своеобразно всему новому — неизменно отличало Аверченко как редактора.
К нему авторы запросто носили рукописи на квартиру, отрывая его от работы. Писал он обычно утром, очень прилежно, ежедневно — ведь работать приходилось много — рассказ, фельетон, «Перья из хвоста», «Волчьи ягоды», «Почтовый ящик» — все это, кроме рассказа и фельетона, почти всегда лежало на нем. Он же сам и корректировал журнал и многочисленные, беспрерывно выходившие и переиздававшиеся книги… Работал он много, но всегда легко, без раздражения, усталости, и к нему приходили именно в рабочие часы. В редчайших случаях он просил оставить ему материал, чтобы потом его прочесть. Чаще всего он читал тут же и тут же давал ответ. Если отрицательный, то с удивительной откровенностью, с товарищеской резкостью, почти никогда не обижавшей автора.
Аверченко много читал, много думал о литературе и разбирался в ней не только чутьем, но мог оперировать — часто очень интересными — доводами, примерами и сравнениями.
Сам он писал много и к рассказам своим относился серьезно. Старался брать темы новые, не использованные не только другими писателями, но и им самим.
Не повторял он мотивов своих рассказов и в том случае, когда на какой-нибудь рассказ выпадал особенно шумный успех.
Довольно часты были у этого веселого писателя мотивы тоски, грусти, одиночества.
В рассказе «Семь часов вечера», который он назвал почему-то очерком, беспросветно описал он свое одиночество:
«Я погасил огни, упал ничком на диван, закусил зубами угол подушки — и одиночество, уже грозное, уже суровое, — как рыхлая могильная земля, осыпаясь, покрывает гроб, — осыпалось и покрыло меня».
Тема человеческого одиночества проходит через большое количество его рассказов.
Даже подчас игровые, обычные и обязательные для юмориста темы принимают у него серьезный и суровый поворот и, опять-таки, упираются в одиночество человека — даже в том случае, когда он окружен друзьями.
Например, рассказ, в котором речь идет о том, что человек хочет жениться. Невеста есть. Она его любит, он ее любит, все в порядке. Казалось бы, что лучше?
Но герой советуется с родными и друзьями.
Советы обычные и типичные.
И сколько тут исходит от самых близких людей равнодушия, непонимания, холода, эгоизма, глупости.
Аверченко социально мыслить не умел. О том, что истоки человеческого одиночества могут находиться в неправильном устройстве человеческого общества, он, возможно, и не подозревал, но обойденного человека чувствовал и — странно! — несмотря на свои личные блестящие успехи — ощущал и в себе.
Особенно он чувствовал и выразительно изображал в своих рассказах заброшенных детей. Причем тут речь идет не о «замерзших мальчиках» — традиционных героях рождественских рассказов, — а о детях зажиточных и буржуазных семейств, в которых, казалось бы, дети могли бы не чувствовать себя «лишними».