Владимир Стасов - Василий Васильевич Верещагин
В „Бурлаках“ должна была предстать у Верещагина страшная гнетущая участь русского человека — возового животного, идущего ступня в ступню берегом реки, под палящим солнышком, с веревкой поперек груди. Но эта картина не состоялась. Зато состоялись во всей простоте и правдивости две другие народные картины: в одной — толпа русских изуверов, убежавших со своей родины, чтобы где-то в углу Кавказа невозбранно, невозмутимо и без преследования молиться в избе своей, как им того хочется и как им надо, с кротким видом и глубоко потрясенным сердцем; в другой картине — толпа мусульманских изуверов, изрубивших себе головы и тела саблями, истыкавших себе черепа и щеки стрелами и двигающихся по улице, как тени, среди великолепной солнечной природы, среди музыки и пения, среди энтузиастных взглядов и жестов толпы, среди поклонения и благословений, и все это во имя чего-то, столетия назад совершившегося, но все еще поднимающего пламенную грудь и отуманивающего бедную темную голову.
Масса народная, ее страдания, ее темнота и непонимание самой же себя — тут программа всего будущего Верещагина.
Представляется теперь вопрос: нужно ли в самом деле было Верещагину жить в молодые свои годы так долго в Париже и учиться У Жерома вместе с Вида? Кто на это может ответить? Мне кажется, сам Верещагин навряд ли разанатомирует это до конца, до последней ниточки. Мне, может быть, на мою долю, казалось бы, что это житье вовсе не было слишком-то нужно: сколько других талантливых наших художников нашли самих себя и выросли во всем своем таланте, со всею его силою и значительностью, не учившись у Жерома и не живши долго в Париже! Притом же, как ни талантливы Жером и Бида, но ведь их натура совершенно иная, чем у Верещагина. Они часто сухи, поверхностны, они вовсе ни понятия, ни заботы не имеют о „народе“, который для Верещагина — все. Они часто держатся одной только внешности, декорации и мелких подробностей. Да, все это так, и, однакоже, Верещагин, вероятно, был вполне прав, когда, являясь в 1864 году к Жерому, сказал ему, что пришел к нему потому, что „ему нравится то, что делает Жером“. Многое, очень многое и у Жерома, и у Бида должно было быть в высшей степени приятно и симпатично для Верещагина: у обоих было полнейшее отсутствие „идеальности“ и „академичности“ в их картинах и сценах, глубокий несокрушимый реализм при схватывании и передаче жизни, почитание „будничности“ заместо прежних выспренностей, понимание „маленького конца жизни“, их страстная любовь к Востоку и часто его изображение; наконец, у Жерома специально — частая ирония и горькое казнение многого ужасного и свирепого, что совершается в жизни. Все это должно было толкнуть Верещагина в Париж и сделать ему приятным побыть и поучиться около Жерома и Бида.
II
Когда в 1860 году Ф. Ф. Львов старался отговорить Верещагина от выхода в отставку из морской службы с тем, чтобы ехать на Кавказ, Верещагин не послушался его и потом, только что явилась малейшая возможность, он стал ездить на Кавказ всякий год, прямо со своей работы в Париже. Для него Кавказ имел постоянно ту самую, ни с чем не сравнимую притягательную силу оригинальности и поэтичности, которую он всегда имел для глубочайших русских художников: Пушкина, Лермонтова, Глинки, гр. Льва Толстого.
Но скоро Верещагину стало и Кавказа мало, и он поехал в Туркестан с намерением видеть войну. Из Туркестана он воротился живописцем войны и потрясающих трагедий, живописцем такого склада, какого прежде еще никто не видывал и не слыхивал ни у нас, ни в Европе.
Верещагин поехал в Туркестан в сентябре 1867 года. С ним в том году познакомился туркестанский генерал-губернатор К. П. Кауфман, желая облегчить ему возможность узнать новозавоеванный восточный край, прикомандировал его к себе на службу с официальным титулом: «состоящий при генерал-губернаторе прапорщик Верещагин». Военной формы он, однакоже, не носил, а ходил в штатском платье и в бороде с согласия Кауфмана.
«Это сущая каторга проехать от Оренбурга до Ташкента», — пишет Верещагин в «Tour du monde». И, однакоже, он эту каторгу храбро проделал из любви к живописи и новизне, представляемой ему в том краю природою, людьми и жизнью. Добравшись через степи, форт № 1, Джанкент, форт № 2, форт Перовский, город Туркестан, Джемкенд в три недели до Ташкента, он там засел на всю зиму. И здесь, как во всю дорогу, он не переставал ни единой, кажется, минуты смотреть и смотреть, рисовать и рисовать.
В конце апреля 1868 года Верещагин оставил Ташкент и пустился в дальнейшее путешествие на юг, по направлению к Ходженту. Приблизительно на полдороге он остановился в большой киргизской деревне Бука и думал пожить и порисовать там довольно долго, но все неожиданно переменилось.
Сначала пронеслась весть, что бухарский эмир в Самарканде и собирается воевать с Россией. Верещагин этому не поверил и преспокойно остался в Буке. Но скоро весть о войне подтвердилась.
«Я был уже несколько дней в Буке, — пишет он в „Tour du monde“ 1873 года, — как вдруг узнал из только что полученного письма, что Россия готовится к походу на Бухару и что авангард нашего отряда даже выступил. Раньше этого известия я весь был предан мирным занятиям, восхищаясь природой, прогуливался, расспрашивал, писал, рисовал. Война! И так близко от меня, в сердце Средней Азии! Мне захотелось увидать из близи свалку битв, и я тотчас же покинул деревню Бука, где собирался пробыть гораздо дольше… Слухи о войне уже распространились по стране, и я скоро заметил это на отношениях ко мне жителей Буки. Только что выходя из дому, я уже видел свирепые взгляды. Проснулась внезапно вся недоверчивость мусульманина к христианину, побежденного к победителю. Те самые люди, что так бесцеремонно совали пальцы в мой пилав и не пропускали случая попить моего чайку, притворялись теперь, что не замечают меня и нарочно не отвечали на мой поклон. Все в них говорило мне: „Эй ты, христианин! Наше брюхо принимало угощение от кафира, но это было скорее не из дружбы, а из жалости к тебе, собака!“
Однако не взирая ни на что, Верещагин поскакал по направлению к Самарканду.
И все-таки он не поспел туда во-время: и его самого и его спутника, Ив. Ал. Хлудова (сына известного москвича-миллионера, прославившегося как тут в Средней Азии, так еще прежде в Англии и Америке коммерческою предприимчивостью), их обоих задержали в дороге, потому что от генерал-губернатора был отдан приказ никого не пропускать. Верещагин был в отчаянии. „Опять запаздывание! — говорил он сам себе. — Самарканд возьмут без тебя. Ты не увидишь сражения, сколько тебе ни хочется присутствовать при этом новом для тебя зрелище!“ („Tour du monde“). Наконец после многих хлопот и усилий он приехал в Самарканд, но только уже на другой день после вступления туда русских войск без боя, 2 мая 1868 года. „Взъехав на вершину холма, — рассказывает Верещагин в „Tour du monde“, — я остановился ослепленный и, можно сказать, подавленный удивлением и восторгом. Самарканд лежал внизу подо мною, затопленный зеленью. Над его садами и домами поднимались древние гигантские мечети, и я, пришедший из такой дали, готовился вступить в город, когда-то великолепный, столицу Тамерланову…“