Туре Гамсун - Спустя вечность
Но вид даты, нацарапанной на дымовой трубе, о которой я столько думал в детстве и про которую сочинял всевозможные истории, заставил меня заново пережить чувство узнавания. Я направил на цифры луч карманного фонарика и внимательно рассмотрел их. Человек, который клал эту трубу, разгладил пальцем мокрый цемент и написал на нем год. Кто он был, этот человек? Наверное, один из местных печников прихода Эйде. Может быть, с его внуками я учился в школе в Вогснесе, когда мне было семь, восемь или девять лет?
Старый Нёрхолм! Ты видал еще дам в кринолинах, думал я когда-то. В те времена господа приглашали гостей к себе в усадьбу на Рождество, и сани за санями, освещенные факелами, под звон бубенчиков въезжали на двор, а гостеприимные хозяева, стоя на крыльце, встречали соседей и друзей со всей округи.
О нет, дорогой Юнас Ли{6}, я не буду вторгаться на твою территорию! Тот крестьянин, который около 1800 года срубил из бревен первую половину главного здания Нёрхолма и обшил ее снаружи стругаными досками, вряд ли был богачом. Прошло то время, когда датские дворянские семьи придавали блеск селениям и владели огромными поместьями. У этой усадьбы было много владельцев до того, как отец купил ее в 1918 году и переехал туда вместе с семьей.
Можно сказать, что только тогда усадьба снова заблистала, благодаря блеску славы Кнута Гамсуна и тем усилиям, которые он приложил, чтобы сделать Нёрхолм образцовым поместьем.
Я спускаюсь с чердака и закрываю за собой дверь. Представляет ли этот нацарапанный на трубе год какой-то еще интерес, кроме того, что я после долгого времени снова увидел его? Действительно ли внуки этих плотников и печников были моими первыми товарищами? Мы встречались на дорогах Вогснеса и в маленькой классной комнате, где о нас заботился наш седобородый учитель Н. К. Маркуссен, одинаково внимательный, и к малышам-первогодкам и к тем, кто учился в школе уже седьмой год. Мы все занимались в одной комнате. Это способствовало воспитанию чувства товарищества, какого в наши дни больше не существует.
Мой первый школьный день. Мама проводила меня в школу, у меня был ранец и букварь. Такой день навсегда остается в памяти, тогда как все последующие сливаются друг с другом. Первый урок начался с пения псалма, первый стих: «Не остави нас, Отче Небесный…»{7} Иногда Маркуссен аккомпанировал нам на инструменте, похожем на ящик, с единственной струной, по которой он водил скрипичным смычком.
Нас, и больших и маленьких, было не больше двенадцати человек, и Маркуссен руководил нами с неизменной добротой. Иногда, правда, Нильсу Крёмпе, моему весьма предприимчивому ровеснику, доводилось постоять в «позорном углу», и хотя никто из нас не считал это позором, это все-таки воспринималось как наказание, потому что стоять в углу было скучно, и длилось это иногда довольно долго. Была у нас и другая форма наказания: однажды мы с Нильсом и еще одной девочкой заигрались на переменке и опоздали на урок, тут уже нас ждала более серьезная кара, чем «позорный угол». Нильса отправили в рощу за розгами. Дело было зимой, и розги обжигали.
Сколько лет прошло, а я до сих пор помню физиономию Нильса, помню и как он, кряжистый, покрасневший, протягивает к учителю руки ладонями вниз и получает несколько ударов по сильным коротким пальцам. Потом была моя очередь, но мне повезло. Нильс принес всего несколько жалких веточек ольхи, которые сломались после первых же двух ударов. Помню, как, оставшись без оружия, Маркуссен улыбнулся, и я избежал наказания. Вообще, я уверен, что ни Нильсу, ни остальным детям ничуть не повредили методы воспитания нашего наставника, насколько я знаю, мы все вышли в люди.
Правда, у нас дома к телесным наказаниям не прибегали, если не считать тех случаев, когда мы честно этого заслуживали и у мамы не выдерживали нервы. Меня отец ударил лишь один раз. Дело было так:
На красивой маленькой яблоньке в нашем саду зрело одно-единственное желтовато-зеленое яблоко. Отец огородил яблоньку и подвязал ветку, на которой висело это единственное яблоко, и уж тут noli me tangere! — не тронь меня! — соблюдалось неукоснительно. К сожалению, однажды я, поддавшись искушению, решил, что яблоко уже созрело, и его можно съесть. Я съел яблоко и тем самым весьма обогатил свой жизненный опыт. Шутки с отцом были плохи, когда не уважались некоторые его слабости, вроде защиты растений, будь то в лесу или в саду. Я получил звонкую оплеуху и рухнул на землю, главным образом от удивления. Отец, не менее удивленный, смотрел на меня, распростертого на земле. Я встал, мы оба молчали. Потом он произнес оскорбленно, почти с раздражением:
— С чего это ты упал? От такого удара не падают!
Ему это не понравилось. Его сын должен был выдержать удар, а не валиться сразу на землю. Но я быстро сообразил, что он раскаивается. Наказывать ребенка таким образом, пусть даже всего-навсего оплеухой, было не в его принципах. Несколько дней он относился ко мне почти с испуганным вниманием. И говорил маме, что, должно быть, я слишком быстро расту и оттого такой слабый.
В тот год нам с Арилдом подарили на Рождество боксерские перчатки.
Но они остались невостребованными, мы так и не научились ими пользоваться. Невинные драки, которые неизбежно случаются в детстве и между братьями с разными характерами и между товарищами, ограничивались обычными стычками и борьбой, что было прекрасным способом выплеснуть накопившуюся энергию.
Разнообразие в эти потасовки внес чудной человек небольшого роста, с изящной короткой бородкой, неожиданно появившийся в Нёрхолме. Это был художник Сигмунд Синдинг{8}, племянник композитора Христиана Синдинга, с которым отец был немного знаком.
Синдинг сообщил нам о своем желании написать портрет отца, пообещав, что этот портрет будет совершенно не похож на те, что были до него написаны Хенриком Люндом{9}. Не сказав ни одного худого слова о Хенрике Люнде, Сигмунд Синдинг уверял, тем не менее, что его портрет будет гораздо лучше.
Не думаю, что Синдинг принадлежал к какой-нибудь определенной группировке норвежских художников, во всяком случае, к такой, которая имела в ту пору вес. Он прославился на коллективных выставках и на аукционах своими тщательно выписанными натюрмортами и пейзажами в глухих тонах. Кроме того, он писал стихи и пьесы и приходился, как я уже упомянул, племянником нашему известному композитору.
Отец решил, что, пожалуй, неплохо сменить на время своего «придворного художника» Люнда, и разрешил Синдингу попытать счастья. Насколько я помню, это было в 1924 году. За год до того нас посетили художники Хенрик Люнд и Улаф Гулбранссон{10}, люди общительные и веселые, поэтому мы с Арилдом с нетерпением ждали появления нового интересного человека. И он нас не разочаровал. Он дал нам первые уроки по технике бокса и посвятил во все тонкости этого вида спорта.