Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Тетрадь шестая: Строптивый ветеринар
Утро… Какое дивное утро первого свободного дня в неволе! Мне даже стало смешно от этого парадокса. Сегодня будет тепло. Надо поторопиться, чтобы успеть занять место на штабеле досок: сегодня там будет теснее, чем на модном пляже. И с телогрейкой в руках, дожевывая свой «пасхальный» хлеб, бегу к штабелю. По дороге мне попался мой бригадир, хороший дядька, который не раз говорил: «Приятно видеть, что хоть один человек в бригаде работает охотно и с душой». Я с ним поздоровалась, но он только как-то странно на меня посмотрел и остановился, будто хотел что-то мне сказать. Но я быстро прошмыгнула мимо: на «пляже» становилось все тесней.
Живительные лучи апрельского солнца наполняли каждую жилку каким-то блаженством. Сон, который всю эту ночь не осмеливался предъявлять свои права, подкрался, дунул теплым ветерком мне в глаза и тихонько поволок меня в страну грез. И очутилась я в Цепилове, возле виноградника. Смотрю на те два огромных дуба, что я так любила, а они прямо облеплены аистами, устраивающимися на ночлег. Из Алейниковской церкви доносится колокольный звон — то громче, то тише, в зависимости от ветра. Я знаю, что это пасхальный перезвон, хотя кругом летний пейзаж. И еще знаю, что надо идти домой, мама зовет. Но зовет отчего-то совсем непривычно: «Керсновская! Керсновская!»
Я с трудом просыпаюсь: это нарядчик меня зовет…
— Да проснитесь же наконец! Собирайтесь с вещами на вахту: этап!
Дома меня вернее всего будило слово «пожар», в заключении подобный эффект имело слово «этап». Это перемена, а для заключенного всякая перемена — к худшему.
Нас трое. Один конвоир. Значит, этап ближний. Должно быть, обратно в четвертое л/о. Ведь это радость, — может быть, назад, на ферму? Саша Добужинский сам говорил, что вся его надежда на мой опыт.
Никогда не забуду такого случая. Поздно вечером в трубе загорелась сажа, огонь с ревом вырывался метра на два из трубы. В первое мгновение все окаменели от страха, и только Саша, схватившись за голову, метался и кричал… Нет, не «вызывайте пожарную», а совсем другое:
— Фросю! Скорее Фросю! Фросю!
Я оправдала его надежду: схватив его же подушку и коврик, ринулась на крышу и заткнула подушкой трубу, оставив предварительно дверцу печки открытой, чтобы вся печь не взорвалась. Пламя не могло повернуть вниз и «задохнулось», а в помещение кухни устремился дым, окончательно потушивший огонь. Когда явились пожарные, все было в порядке, кроме Сашиной подушки, а сам он был в таком восторге, что чуть не расплакался, благодаря меня.
Да, наверное, это Саша. Он заведующий, вот и выхлопотал меня, своего помощника, который был и ветеринаром, и рабочим, и хозяином, притом без каких-либо претензий.
Впрочем, что я говорю, это я-то без претензий? Как раз у меня самые неприемлемые претензии! Я не могу допускать никакого мошенничества в угоду начальству. Гм, значит, не то, не ферма. Жаль… А что же тогда? Ах, как я не подумала! Это могла быть Эрна Карловна, она большой дипломат! У нее знакомства среди нарядчиков, и вообще латыши поддерживают друг друга, у них везде своя рука, поэтому им легче и самим устроиться, и друзьям помочь. Но если это все же что-то иное? Бог ты мой! Может, куда-нибудь в цех, в ночную смену? Это было бы очень хорошо. Тогда днем я смогла бы все лето работать в полевой бригаде. Тяжело это, без сна, зато услышать песнь жаворонков, подышать чистым воздухом и какой-нибудь зелени пожевать. Ведь не только на уборке урожая, а и на прополке моркови, свеклы, турнепса можно съесть то, что прореживаешь. Хорошо бы…
Кажется, все предусмотрела, все предвидела, все оборачивается к лучшему, отчего на сердце какая-то тоска? Я ее гоню, привожу ей всякие веские доводы, а она чуть притаится — и опять начинает шевелиться где-то в глубине, в самой глубине души. Как будто радоваться надо, а я не могу.
Вахта. Прошли первые ворота. Сейчас пройду и вторые. Куда пойти в первую очередь? Сегодня день нерабочий, можно не торопиться: хлеб мне дадут по вчерашней выработке, а вчера на подноске кирпича я заработала максимальную пайку — 600 граммов хлеба. Значит, поищу Эрну Карловну. Прямо с вахты — в барак лордов.
Но дверь вахты перед моим носом захлопывается.
— Следуй за мной! — и конвоир направляется в сторону того хитрого домика, откуда я и пошла тогда, зимой на ферму. Значит, все же свиноферма?
Лестница на антресоли. Коридор. Дверь направо. Небольшой тамбур. И вот я в светлом кабинете. Печь. Кожаный диван. Рядом большой письменный стол. За столом молодой, усталого вида худощавый человек в военной форме.
— Керсновская?
— Евфросиния Антоновна, 1908 год рождения, статья 58–10, срок 10 лет.
Это вместо: «Здравствуйте!» — «Здравствуйте!» Таким образом происходит обмен приветствиями между начальством и заключенными.
— Я следователь. Вы знаете, что вы снова под следствием?
— Знаю.
Кто это сказал, так громко, звонко и спокойно?! Я чуть не оглянулась, до того мне показалось неправдоподобным, что это сказала я. Ведь еще минуту тому назад я была бесконечно далека от малейшего подозрения, что меня ждет, и вопреки какому-то внутреннему голосу была полна самых радужных надежд. Так откуда взялось это спокойное «знаю»?
Настал его черед удивиться:
— Знаете… Откуда? Кто вам сказал?
— Вы! А когда люди, подобные вам, говорят какую-либо гадость, у меня нет основания им не верить!
Должно быть, где-то в глубине души я все же была настроена на ожидание всего худшего. Это помогло мне перестроиться под огнем врага в боевой порядок — своего рода каре, — чтобы отражать вражеские атаки. В том, что предо мною не представитель правосудия, а враг, заранее уже вынесший свой приговор… О, в этом можно было не сомневаться!
И вот я иду по внутренней зоне, на сей раз — под конвоем. Я уже не принадлежу этой зоне, где я почти год ходила на работу, получала хлеб, знакомилась с людьми? Все мне кажется незнакомым, как будто я это вижу в первый раз. Всегда всем я желала добра, пыталась помочь, облегчить их горе хотя бы сочувствием. Теперь все это «не для меня».
Не для меня Пасха прийдет…
Ба, а ведь верно: сегодня Пасха! Не для меня… Даже в рамках тюремных будней.
А для меня — одна тюрьма…
Нет, не одна тюрьма, а в тюрьме тюрьма.
Прав ли Толстой, утверждавший, что все счастливые семьи счастливы на один лад, а несчастные несчастны каждая по-своему? Впрочем, одно дело семья, а другое — тюрьма. Тюрьмы, самые разные, с виду ни в чем не схожие, на самом деле все на одно лицо. Но из этого не следует, что «тюрьма» и «счастье» хоть в чем-нибудь соприкасаются…