Брассай - Генри Миллер. Портрет в полный рост.
Обе обольстительницы, где бы они ни находились, сразу попадают в окружение каких-то невидимых теней, им присылают записки, сообщения. Войдя в кафе, Джун тут же исчезает, чтобы позвонить, отправить телеграмму или письмо по пневматической почте. В сущности, Генри, как и де Гриё, предпочитает неопределенность, неясность, сомнение и не осмеливается заходить в своих расследованиях слишком далеко: “К счастью, — философски замечает он, — меня не очень интересовали эти воздыхатели. (Лучше не совать нос куда не следует, повторял я себе.)” (“Плексус”). Ближе к сердцу, чем он сам, происходящее принимают его друзья, которым не нравится способ, каким Джун добывает деньги. “Несчастный романтик, — дразнят они его, — ты же закрываешь глаза на то, что очевидно всем”. Но напускное равнодушие Миллера не может скрыть его ревности и обиды. Хоть и не прямо, он излил их, описывая страдания парижского сутенера: “У сутенера свои горести и печали. Может быть, это не слишком приятно — склоняясь над женщиной, ощущать дыхание другого мужчины?.. Он борется в одиночку с невидимой армией, которая прошла по ней”.
Когда неверность, “черная измена” их любовниц становится очевидной, оба влюбленных “смертельно уязвлены”. Миллер чувствует себя “распятым”, де Гриё — “несчастнейшим из смертных”. Страсть их непрерывно колеблется между блаженством и мукой. “Все мои чувства сводились к вечному чередованию ненависти и любви, надежды и отчаяния — в зависимости от того, в каком виде представал образ Манон моим мыслям”. То она кажется ему “самой пленительной из всех девиц на свете”, то “жалкой обманщицей”, “низкой, вероломной любовницей”. Генри и Джун кричат друг на друга как безумные, а затем переходят от самых ядовитых упреков к упоительной нежности. Она “шипит по-гадючьи или воркует горлицей” (“Тропик Козерога”). Или: “Ты приходишь ко мне в облике Венеры, но ты — Лилит!” “…Я влюблен в чудовище. В самое обаятельное на свете, но все же чудовище!” И Миллер, и де Гриё тысячу раз клянутся себе порвать с любовницей, но очарование обеих женщин таково, что один их вид рушит все намерения и обезоруживает мужчин снова и снова. Стоит им появиться — и мужчины падают к их ногам. Де Гриё умоляет Манон простить его; Генри сдается: “Капитулировать полностью и безоговорочно перед женщиной, которую любишь” (“Сексус”). В умах обоих любовников “все ценности превращаются в свою противоположность”: пороки их возлюбленных становятся “добродетелями”, предательства — “доказательствами преданности”, лживость — “тактом” и “деликатностью”. И в конце концов верх берет тщеславие, последнее прибежище обманутых любовников. Оба утешаются тем, что остаются “избранниками сердца” подруг, которые предпочли их более молодым, красивым и состоятельным воздыхателям. Хотя Манон соблазнила многих юношей, ее верный рыцарь, “не вменяя ей этого в вину”, гордится тем, что его любит создание, которым восхищается и которым желал бы обладать каждый мужчина. Как и Генри: “Моим идеалом (правда, поняв это, я пережил настоящий шок) была женщина, у ног которой лежал бы весь мир. Если бы я обнаружил, что кто-то неподвластен ее чарам, я сам помог бы ей околдовать его. Чем больше набиралось у нее воздыхателей, тем значительнее был мой личный триумф: в ее любви ко мне я не сомневался ни на минуту. Разве не выбрала она из целой толпы именно меня? Меня, который мог предложить ей так немного?” (“Сексус”). Из жалкого “побитого пса” он становится “вертлявым избранным псом”, “вещью” Моны. И Миллер добавляет: “Постольку, поскольку я сам стал звеном в этой цепи, мне было глубоко наплевать, сколько мужчин влюблены в нее” (“Сексус”). И наконец: “Когда я видел, что она возвращается домой, нагруженная пакетами, с блестящими глазами, розовощекая, — какое мне было дело, откуда она идет и где провела день? Она была счастлива, я был счастлив” (“Сексус”).
Обыкновенные женщины с мягким характером Миллера не интересовали. “Хорошие девочки” были не в его вкусе. Даже настоящая красавица не имела шансов увлечь его, если не обладала какой-нибудь тайной: “Против таких баб у меня иммунитет. Они наскучивали мне уже через две недели”. Он любил женщин неуловимых, непостижимых, изменчивых — и в Джун нашел то, что искал: загадку от первого до последнего дня. Устоять против ее очарования не мог никто — ни мужчины, ни женщины. Живой вулкан, женщина-Везувий. Даже тело ее вечно менялось. Прирожденная фантазерка, выдумщица, актриса, считает Миллер, Джун выскальзывала у него из рук как угорь. Под ее внешней жизнью скрывается какая-то другая — или другие — тайная, неизвестная. Он не знает наверняка, ни кто ее родители, ни где ее родина, ни даже каково ее настоящее имя. Повстречав ее в дансинге, он почувствовал, что прикован к ней, потом женился на ней, но так никогда и не узнал по-настоящему, кто она такая. Джун Мэнсфилд, Эдит Смит, Клотильда, Мара, Мона? “…Та женщина, которая была Марой, а потом стала Моной, которая носила и носит иные имена, которая была и является сразу несколькими женщинами, непохожими друг на друга”.
Постоянно мистифицируя Миллера, Джун стала в его глазах мифическим созданием, подобием Елены или Юноны… Прочтя роман Г. Р. Хаггарда “Она”, Генри пришел в восторг от Айеши, наделенной “бессмертной красотой”, устоять перед которой не в силах ни один человек. Читая описание Хаггарда, он был потрясен почти так же, как в первую встречу с роковой женщиной своей жизни. Джун — это Айеша! Ее сжигает точно такой же пламень жизни, сила ее красоты и слов граничит с колдовством. Для него она — “бездонная пропасть”. После десяти лет совместной жизни, этой “Пляски смерти” в духе Стриндберга, она останется для него “более недоступной, чем ледяная статуя, затерянная где-то в саду на исчезнувшем континенте”. Вокруг Джун все окутано тайной. Целыми днями она что-то придумывает, выстраивает, плетет неведомые узоры — и сама верит в то, что рассказывает. Все ее слова двусмысленны, ответы уклончивы. “Все, что она делала, напоминало манипуляции иллюзиониста”. Генри будет отчаянно блуждать “в целой вселенной из лабиринтов лжи и фантазий”. Джун напоминает ему жителей Востока, у которых главным искусством почитается умение скрывать свои мысли.
В 1932 году, во время недолгого пребывания в Дижоне, Миллер читает “Пленницу” и “Беглянку” — и приходит в восхищение. Оказывается, Прусту довелось точно так же биться в паутине лжи Альбертины и мучиться ревностью! “Нас восхищает, — констатирует Генри, — именно эта всеохватная картина лжи и обмана, целая симфония — огромная, подробнейшая, исчерпывающая — на тему ревности”. Ему хочется подчеркнуть каждую фразу, настолько Джун похожа на Альбертину, только Джун еще сложней, еще непредсказуемей: “Я не перестаю повторять, — заявляет он, — что Пруст написал эти книги о ревности для меня одного!”