Григорий Чухрай - Мое кино
Я только возвратился из госпиталя и был еще совсем плох. В то время я весил 56 килограммов. Даже сидеть было тяжело – сидел на собственных костях. Но, тем не менее, пришел на собрание.
...Собрание напоминало инквизицию. «Безродных космополитов» громили наотмашь. Юткевича обвиняли в том, что «он написал книгу о Чарли Чаплине, но не написал о Герасимове или о Пырьеве».
На председательском месте сидел Эдуард Христофорович Степанян, завкафедрой марксизма-ленинизма. А рядом – сестра Свердлова, представительница ЦК, присланная проводить в жизнь политику партии.
Тофик Таги-заде, которого Сергей Иосифович отчислил из мастерской, решил отомстить мастеру.
– Я приехал в Москву! – кричал он с трибуны, умышленно усиливая свой нерусский акцент. – Я нацанальный кадр! Ничего не знаю, не понимаю. Он не сказал мине: читай Станиславский, Немирович, Данченко... (Тофик был уверен, что Немирович-Данченко не один человек, а два.) Юткевич формализм. Он говорил мине: читай какой-то Евреинов! Я нацанальный кадр! Я принес работа к нему домой. Кто у меня принимал? Юткевич? Нет! Его домработница! Это я формализм? Он сам формализм!!!
Сидевшая в президиуме представительница ЦК, сестра Свердлова, слушая этот бред-донос, делала большие глаза и сокрушенно качала головой. Зал возмущенно гудел.
– Тофик! – крикнул я с места. – Ты же все искажаешь! Ты принес мастеру работу через два месяца после срока!
Моя реплика нарушала намеченный ритуал судилища. Сестра Свердлова поправила меня:
– Товарищ Таги-заде плохо говорит по-русски, но по существу он совершенно прав.
Зловещая атмосфера собрания сгустилась.
Кто-то с места в порыве патриотизма сказал:
– Они (космополиты) пишут, что крупный план первым применил Гриффит. А кто первым применил крупный план?! – Намек на общеизвестный факт, что на самом деле это был Л. В. Кулешов.
Но тут перепуганный Кулешов закричал:
– Не я! Не я! – Он испугался, что и его объявят космополитом.
Кто-то из преподавателей-киноведов (к сожалению, не помню ее фамилию) робко заступилась за автора книги «Советское кино. Немой период». Видные кинематографисты были недовольны тем, что, например, режиссера Чиаурели автор книги назвал выдающимся грузинским режиссером, а Довженко – выдающимся украинским. Они-то считали себя мэтрами мирового кино. Сами эти «мэтры», правда, помалкивали, но мелкие шавки, желая выслужиться, обвиняли автора книги в космополитизме.
Помню, как все накинулись на бедную женщину-педагога. Особенно неистовствовал Степанян, он рвал и метал. Женщина, испугавшись, замолкла. А зал, как положено, продолжал разоблачать космополитов.
Взяв слово, я сказал то, что думал. Я говорил, что Сергей Осипович и все, кого здесь разоблачали, – патриоты своей страны, не меньшие, чем те, кто их критиковал, и что нам потом будет стыдно за то, что здесь происходит. Я говорил о том, что слово «космополитизм» имеет совсем другое значение. «Нельзя обвинять человека за то, что он не сделал того, чего вам бы хотелось. Если очень уж хочется, возьмите и напишите сами. А Чарли Чаплин принадлежит не только западному миру, но и нам».
Мое выступление было рождено наивным желанием сказать то, что я считал правдой.
Организаторы инквизиции сразу же объявили перерыв, а меня пригласили в комнату президиума. Я понял, что не угодил, но отступать не собирался. На войне было правило: пошел в атаку – не залегай! Будет плохо.
В комнате президиума на мой приход никто демонстративно не реагировал. Я стоял в стороне. Ко мне подскочил перепуганный насмерть Лев Владимирович Кулешов.
– Что ты сделал! – прошептал он. – Теперь скажут, что у нас антисоветская группировка! – Сказал и отскочил в сторону.
«Бедный старик!» – подумал я.
Замминистра Саконтиков подозвал меня к себе.
– Чухрай, – с угрозой сказал он вполголоса. – Я тебя могу раздавить, как гниду!
– Не пугайте, – ответил я. – Немцы меня не так пугали, а я еще жив!
Чиновники были смелыми, когда видели, что их боятся. Но когда перед ними стояли без страха, они сами пугались: «не боится, значит, за ним есть кто-то посильнее меня!» И спешили ретироваться. Я это понял еще тогда.
Спешу заметить. Я не был смельчаком-забиякой, не нарывался на скандал, как моська на слона. Но страха во мне не было. Просто после того, что я видел на фронте, мне уже ничего не было страшно. К тому же тогда жизнь во мне едва теплилась, и терять было нечего.
Мое выступление не спасло Сергея Осиповича: существовало указание сверху объявить его космополитом и изгнать из ВГИКа. И собрание выполнило это указание.
Несколько месяцев Юткевич ходил в космополитах и болел. Он решил, что теперь ему не разрешат снимать фильмы. Но наверху рассудили, что в кампании был перехлест, и Сергею Осиповичу поручили снимать картину о русском путешественнике Пржевальском. Тогда Сергей Осипович позвал меня и в знак благодарности предложил мне быть его ассистентом. Я отказался. Со стороны это выглядело как подарок – подарок в благодарность за верность. Мне это было неприятно. Я защищал Юткевича не из карьеристских, а из принципиальных соображений.
...Итак, печальные обстоятельства времени заставили Сергея Осиповича уйти из института. Мы были привязаны к нашему мастеру, ценили его эрудицию, понимали, что в лице Юткевича имеем талантливейшего педагога и, потеряв его, чувствовали себя сиротами.
После двух с половиной месяцев неприкаянности и неопределенности мы узнали, что нашим мастером станет Михаил Ильич Ромм.
Ромм
Помню, как своей быстрой походкой он вошел в нашу аудиторию, бросил на стол папку с «молнией» и, прежде чем начать говорить, внимательно оглядел всех сидящих. Признаюсь, я испытал некоторое разочарование. До этого я видел Михаила Ильича Ромма только на портретах и, может быть, оттого, что знал и любил его картины, представлял его гораздо более величественным. Тут же перед нами стоял человек с тонкими губами и длинной худой шеей и очень внимательно смотрел на нас сквозь толстые стекла очков. Во всем его облике не было значительности и торжественности, которых я ожидал.
Но вот он стал говорить, и все преобразилось. Оказалось, что у него сильный красивый голос, редкой выразительности манера речи и недюжинная воля, которую сразу чувствует аудитория.
Первые слова речи он посвятил нашему бывшему мастеру. Очень верно и хорошо говорил о Юткевиче и об обстоятельствах, которые привели его, Ромма, в эту аудиторию. Его деликатность и доброжелательность, его мужественная прямота и смелость в этом вопросе сразу покорили нас. Это был первый урок этики, который преподал нам Ромм. Потом были другие уроки, и каждый из них был как праздник. Сложнейшие вопросы искусства в его устах приобретали удивительную ясность. Обо всем он умел говорить просто и весело.