Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
Он и сам с увлечением принялся танцевать дома: танцевал все время, изображая, конечно, не танцовщика, а танцовщицу — женские партии в балете ярче, богаче движениями. Танцевал и танцевал без конца, кружась по комнате, высоко поднимая гибкие ноги, прыгая, исполняя различные па. Его показали знакомому артисту балета Дмитрию Спиридоновичу Литавкину, навещавшему его брата. Артист признал в нем явные способности. И в этой солидной, благонамеренной семье всерьез подумывали отдать гибкого, ритмичного мальчика в театральное училище, но тут в дело вмешался доктор Смит. У Владислава начались лет с шести повторяющиеся бронхиты, и доктор сказал, что мальчик не выдержит балетной нагрузки. Вопрос был решен.
Но он по-прежнему обожал танцы, часто танцевал на дачных и прочих балах («Разве мальчик, в Останкине летом / Танцовавший на дачных балах, / Это я, тот, кто каждым ответом…»). С семи лет он посещал детские балы и влюблялся в своих партнерш по танцам.
Чувство ритма, столь ему свойственное, перешло в стихи, что первым заметил внимательный Николай Гумилев. В своей рецензии на второй сборник стихов Ходасевича «Счастливый домик», напечатанной в «Аполлоне», он писал: «Внимание читателя следует за поэтом легко, словно в плавном танце, то замирает, то скользит, углубляется, возносится по линиям, гармонично заканчивающимся и новым для каждого стихотворения. Поэт не умеет или не хочет переменить всю эту энергию ритмического движения идей и образов к созиданию храма нового мироощущения, он пока только балетмейстер, но танцы, которым он учит, — священные танцы».
Кукольный балетный мир, преображенный в жизнь, — сцена раздвинулась до пределов мира — это уже в стихотворении 1922 года, написанном в Петербурге, — «Жизель»! Размер и интонация стиха, и даже сама его суть удивительно близки к блоковскому «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека…» Стихотворение написано через полгода с лишним после смерти Блока, поэтому Ходасевич, конечно, вспоминал о нем, когда писал «Жизель»…
Да, да! В слепой и нежной страсти
Переболей, перегори,
Рви сердце, как письмо, на части,
Сойди с ума, потом умри.
И что ж? Могильный камень двигать
Опять придется над собой,
Опять любить и ножкой дрыгать
На сцене лунно-голубой.
Та же бесконечность, безнадежность вечного возврата, но не столь глухо-безнадежная, усталая, как у Блока, а страстная, яростная и, наверно, поэтому все же не столь трагическая… Но все равно: «Все будет так, исхода нет».
Но это еще нескоро, через двадцать лет. Пока — упоение балетом и стихами, жизнью, ее приманками.
Чуткий, впечатлительный мальчик, легко впадающий в смертельные обиды, в страхи, и так же легко — в радостное возбуждение, начинает писать стихи. Первый опыт (в шесть лет) посвящен любимой сестре, Жене.
Кого я больше всех люблю?
Ведь всякий знает — Женичку.
Если сказать нараспев: Женич-ку-у — то получается почти рифма.
Женя была модницей и красоткой, и младший брат ее обожал. Ходасевич писал, что именно благодаря ей неплохо разбирался в то время в женских нарядах и моде, но Женя впоследствии отрицала свою «модность».
Владислав читал стихи постоянно, больше всего любил он забытого ныне детского поэта Александра Круглова, поэта, конечно, довольно слабого, но «трогательного». Бывают такие неистребимые детские пристрастия: что-то западет в сердце — и все. Так любили девочки романы Чарской, Желиховской, рассказы Лукашевич, и пристрастие это прошло даже через годы советской власти… И поскольку сам Ходасевич стихов Круглова не приводит, ни одной строчки, может быть, и нам не следует эту детскую любовь ворошить.
На втором месте стоял Аполлон Майков. Особенно понравившиеся строфы Владислав присваивал, вставлял в свои стихи и уверял всех, что написал их сам. Одно его стихотворение, например, начиналось с известного майковского четверостишия:
Весна! выставляется первая рама —
И в комнату шум ворвался,
И благовест ближнего храма,
И говор народа, и стук колеса.
Далее шло уже свое, без превышения слогов в первой строке, как у Майкова:
На площади тесно ужасно,
И много шаров продают,
И ездиют мимо жандармы,
И вербы домой все несут.
«Первую <…> я взял у Майкова — не потому, что хотел украсть, а потому, что мне казалось вполне естественным воспользоваться готовым отрывком, как нельзя лучше выражающим именно мои впечатления. Майковское четверостишие было мной пережито как мое собственное».
Он упивался этой удивительной возможностью — владеть словами, переставлять их, как фигурки, находить созвучия — и вдруг получаются рифмы, и вдруг все складно, и звучит, как у Майкова или у Круглова…
Позже пошли пьесы: была сочинена комедия «Нервный старик», драма «Выстрел» — «дальше одной сцены дело не пошло», но сцена была многообещающая и запомнившаяся автору на всю жизнь: «Гостиная в доме г-жи Ивановой. Г-жа Иванова, г-жа Петрова. Перед поднятием занавеса за сценою слышен выстрел.
Г-жа Петрова. Ах, что это такое? Кажется, выстрел!
Г-жа Иванова. Не беспокойтесь, пожалуйста. Это мой муж застрелился».
Владислав увлекался также сочинением любовных романсов (романсы пела в их доме молодежь, приходившая к братьям и сестре) и писал их тексты на красивых карнэ де баль, карточках для записи приглашений на балу, целую пачку которых ему подарили.
Не обходилось и без обычных детских историй, которые сами по себе, может быть, и не столь значительны, но врезаются в память. Уже было рассказано, как он вывалился из окна. А однажды Владислав потерялся в Голофтеевском пассаже, где было шумно и весело, играл даже оркестр. Мать зашла в какой-то из магазинов пассажа, оставив сына на время одного; ему показалось, что ее слишком долго нет, и он решил, что она ушла через другой выход, про него забыв. Подумав, он выбрал самую красивую и модную барышню и попросил отвести его домой. В ее сопровождении он и появился дома; побежали за матерью, которая, насмерть перепуганная, искала его по всему пассажу. Его наказали и на этот раз, и он, обиженный, снова недоумевал.
Семья жила в эти годы на Большой Дмитровке, в доме богача Нейдгардта, напротив кафешантана «Салон де варьете». Их квартира была во дворе, и там-то он и свалился на крышу с подоконника, засмотревшись на дворовые дела…